Очень трудно говорить о человеке, которого хорошо чувствуешь. Это звучит как парадокс, но это правда. И такие слова, как «Вы – мне родной человек», приходится говорить с чувством испуга: испугать собеседника, – так я начала в 1927 году письмо к Горькому, – очень удивить, во всяком случае. Думала, как написать: Дорогой Алексей Максимович? Да, так и напишу во втором письме – там это слово будет завоевано и прочно. Для первого – это так мало! И то, что никак не могла начать письма «обращением» (сдержанность хорошего пыла, нечто вроде коня с мундштуком – не подошло мне, я из этого возраста вышла, – из увлечения системой мундштуков). Начала прямо Вами, лесенкой Ваших слов, взошла к Вам. Алексей Максимович, мне было немного томительно, как в жару, или в пыль, или как когда надо мыть окна: когда-то еще вымоешь, столько стекол, и ведь с обеих сторон. Задумчивая обида на железную закономерность: жизни, которую (закономерность) так люблю. Без лесенок! Прямо про то, что я, как и Вы, не люблю луну и люблю
евреев, и что – как чудно у Вас: «розоватый луч солнца -его встретили дружным ревом веселые звери, встряхивая мокрой шерстью» – читать об Изоте, Хохле, Бугрове, Толстом. Про кирасиров, про вселенский собор умников. И «странно, что Вы все-таки добрый, имея право быть злым», и еще про слова Л.Толстого. Помолчав, задумчиво. Ума Вашего я не понимаю, очень запутанный ум, – а вот сердце…
И кто это Вам говорил, – величайший путаник! Плыть с Вами по Волге, печь хлеб, метаться во время пожара, со вздохом (что – кончено) закрыть книгу – и чинно взяв перо, сесть писать письмо Алексею Максимовичу Пешкову.
Сколько людей с Вами говорили завоеванным – дружбой годов и бед – тоном (беды прошли, и уж ни из какой беды я Вас не смогу вытащить!) – и изволь на четвертом десятке лет начинать говорить «сначала» – а Вам, на шестом -слушать… Помните, как Вы увидели (а он Вас не видел) Толстого на берегу моря? Так я Вас вижу. И хоть я поступаю как раз обратно, чем Вы тогда поступили – но от совершенно того же чувства. Алексей Максимович, я Вас ужасно люблю!
А говоря языком современности – я (уже сколько? восемь недель, должно быть) все «ориентирую» на Вас: каждый луч на московском булыжнике, человеке – которого мне дарит, а Вам почему-то нет (несправедливо, – он Ваш) жизнь.
Над корытом, на работе, идя за керосином – грудь ширится: Горький! Читать – часто нет времени. Но сквозь строй дел, по 10 минут в трамвае, по 5 – в булочной, запоем -в амбулатории, в очереди, радуясь, что еще других вызывают, за чаем на работе – я читаю Ваши «Воспоминания и заметки из дневника» и «Мои университеты». Прошу у всех «Дело Артамоновых» и «О тараканах» (любопытно следить – у себя же – мимо тебя идущее – сбивание с одного тона – на другое).
Я всем говорю: «Горький – наш лучший писатель». Не преувеличиваю? – Нет. Ведь не читала Вас более молодого, когда была молода. Я тогда читала По, Роденбаха, Бодлера. Кого я еще люблю? Льва Толстого не выношу как проповедника, жалею, и – раздражает. Люблю Алексея Константиновича Толстого (переписку, стихи), Лермонтова. Достоевский? Хорошо о нем у Вас говорил Л.Толстой. Почти подпишусь. Но его «Идиот» – моя самая любимая книга. (В юности только его любила. Его и Ницше). Гоголя всегда любила. И люблю. «Войну и мир». Но любя как стилиста и за тонкость
и глубину мысли Розанова, не терплю его за его одержимость полом, за дикости о евреях. Стыдила его за безобразную книжку о деле Бейлиса. Жалею его за – да как раз за то, чего в нем не хватало. Вас! Широты и покоя, тревоги (Вашей широты, Вашей тревоги). Он не писал так о луне, как Вы -а о ней надо было писать именно так, – хоть раз написать за всю ее бытность над землей – правду о бедности и холоде ее – в бешенство дифирамбов. (Не подумайте, что я «ненавижу* луну – головой ручаюсь, что я ее не люблю ровно столько же, сколько Вы – не больше!) Розанов путался в отношении к евреям, а я их таинственно и с тоской за судьбу их, сплошным восхищением люблю. Он не так любил людей – мощно и грустно, как Вы, он гениально занимался порой пустяками, и хоть не хочу его предать, но, ведь, я столько спорила с ним: была неверующей, он меня раздражал верой. Теперь было бы обратно, – раздражал бы – сомненьями. И было мне с ним, с его истерическою широтой -чуть-чуть узко, точно не на тех веслах шла лодка.
Розанов – зол. Лермонтов – молод. А молодость – это все же порок. Не сердитесь! Не о том ли печалюсь, что все это Вам пишу теперь, а не тогда, когда с Вами с дружеским свысока говорили – вот – Короленки. Этого ни себе, ни жизни простить нельзя. И все, что я сейчас пишу – молодость!.. Я за Вас ручаюсь. Вот. Знаете ли Вы это, как, читая какую-нибудь строку, по постановке слов узнаешь душу, по чудачеству подбора именно этих слов. Вдруг делается весело: домой, a qualtre pattes!1 Не могу найти Вашу цитату о «Не сирота я на Земле, пока есть этот человек!» – вот, вот!