Затем появился француз Филипп[153]. О нем ходило много сплетен. Но он излечил Маму от припадков, успокоил нервы; она стала лучше спать и окрепла. Столик Мудро[154] предсказал, что у нее будет сын, и так как она чувствовала себя лучше, то подумала, что это беременность. Врач подтвердил это. Потом, когда доктор уехал, Мама опять стала горевать: было определено, что это опухоль. Профессор отменил лекарство Филиппа, так как оно плохо действовало. Все издевались над ними, и Мама это знала. – После этого, – рассказывала Мама, – я видела страшный сон и уже знала, что у меня родится сын. Это было в ночь на мои именины. Я спала. Вдруг над моим изголовьем я вижу точно отверстие в потолке, и оттуда – легкий ветерок, приятный такой. Я вдыхаю его с радостью. Внезапно оттуда спускается как бы белая косынка, или крылья, и около меня, перед моей кроватью оказывается какой-то человек: босой, в белой рубашке, подпоясанный веревкой; он спокойно осеняет меня крестным знамением и что-то шепчет. Я хочу разбудить Папу, но человек все шепчет, хочу что-то спросить его, но он тихо удаляется. Говорю: «Кто ты, скажи!» – а сама не могy отвести от него глаз. «Алексей – человек Божий!» – шепчет он и исчезает… Я стала тихо плакать, а когда Папа проснулся, я сказала ему, что у нас будет сын Алексей. И с того момента ждала и надеялась.

В это время Плеве, знавший, о чем молились царь и царица, убедил их побывать у монахов святого Серафима Саровского[155], молившегося за царскую семью (все Романовы признавали это). Папа и Мама отправились туда.

* * *

Мне от него не надо ласк, это мне отвратительно, а мне говорят: «Папа приходит к тебе не просто так».

После его ласк я два дня не могла двинуться. Никто не знает, какие они дикие и зловонные. Такие, как он, кидаются на женщину только пьяными. Он в это время бывает отвратителен. Он сам говорил мне:

– Когда я не пьян, я не могу… Особенно с Мамой.

В нем много тоски. Когда он печален, глаза у него жалостные, он точно мученик. Тогда я смотрю на него и говорю:

– Уходи… уходи… уходи! Ты не сумеешь довести дела до конца!.. Уходи… уходи… уходи!

Говорю это – и знаю, что ему некуда уйти: живого царя не отпустят.

Он это понимает.

Когда он бывает у меня, то говорит:

– Одну я любил… Одну ласкал по-настоящему – мою канарейку (так называет он Кшесинскую), а другие – что? Другие все одинаковы… Брыкаются, как суки. А к тебе хожу, потому что с тобой могу говорить как со стеной!

Много гадкого и много страшного рассказывает Папа. Я знаю – говорят, что он очень жесток, но он не жесток, он скорее сумасшедший, и то не всегда – временами. Он может, например, искренне огорчиться, побледнеть, если в его присутствии пихнуть ногой котенка (что любит проделывать Рома[156]), это его взволнует. И тут же может спокойно сказать (если заговорят о лицах, которые ему неприятны):

– Этих надо расстрелять!

И когда говорит «расстрелять!», кажется, что убивает словами.

А услышав о горе впавших в немилость, он счастлив и весел и говорит с огорчением:

– Отчего я этого не вижу?!

В нем много непонятной жестокости. Точно хищный зверь. Он и с женщиной обращается, как дикий зверь.

* * *

Между прочим, я присутствовала однажды при случке кабана с молодой свиньей. Это было на фабрике Ко-ва. Мы спрятались с Шуркой и смотрели. И когда кабан вскочил на нее и стал ее мять, и когда она была вся в крови, металась и стонала, а он пыхтел… пена… дрожал…

Я рассказала Папе об этом. Он очень смеялся. Так смеялся, что слезы выступили на глазах. Это значило – он очень доволен.

* * *

Я выслушивала все, что Мама говорила об Орлове. Любила?.. Что ж, конечно, она его любила. Но зачем она рассказывала об этом мне?.. Странно.

Я понимаю – когда Мама говорит о Соловушке (так она называла Орлова), то хочет показать мне, что он любил только ее. Или, может быть, она думает, что его любовь ко мне была таким пустяком, о котором не стоит и говорить? Странно.

Но о Соловушке мне хотелось бы рассказать все. Я не думаю, чтобы кто-нибудь прочел то, что я написала. А если даже и прочтет, то это будет уже после моей смерти и, вероятно, после смерти тех, о ком я пишу.

Если бы у меня была дочь, я дала бы ей прочесть мои тетради, чтобы спасти ее от возможности или от стремления сблизиться с царями. Это такая грусть! Точно тебя погребают заживо. Все желания, все чувства, все радости – все это принадлежит уже не тебе, но им. И ты сама уже не принадлежишь себе. Из всех подданных я (свободная и любимая Мамой) более чем кто-либо другой лишена досуга (или свободы). Мама грустит – я должна быть с нею, Мама весела – конечно, мне приходится оставаться с нею, больна – она меня зовет, чувствует себя хорошо – и тут не отпускает меня от себя.

Я не имею и не должна иметь привязанностей.

Я выслушиваю все, но сама не смею говорить. Кому и что скажешь?

Вот только записывать – это мой отдых. Но удается редко.

Перейти на страницу:

Похожие книги