Как-то под вечер, сидя с аперитивом на террасе «Кафе дела-Тур» на площади Альбани, я заметил двух мужчин, которые смотрели друг на друга с нескрываемой ненавистью. Их лица казались мне знакомыми, их часто фотографировали; они были связаны с какими-то неприятными воспоминаниями. Их столики располагались довольно далеко, а кафе было переполнено, и все же они испепеляли друг друга взглядами, как будто «играли в гляделки». Должно быть, вскоре они узнали меня, потому что спустя какое-то время оба развернулись ко мне, не скрывая любопытства. «Должно быть, русские, – подумал я, – и, очевидно, мои враги, но кто?» Какое-то время я наблюдал за старшим из двух и вдруг вспомнил. Савинков! Убийца моего кузена, московского генерал-губернатора великого князя Сергея Александровича, позже военный министр Временного правительства, затем – платный агент союзников в Сибири. За его голову большевики назначили огромную награду![5]
Впервые я увидел его наполеоновский профиль в циркулярах Департамента тайной императорской полиции, затем на большевистских плакатах, расклеенных по всей России, в которых «всех честных пролетариев» призывали «расстрелять на месте» мерзкую буржуазную змею. Я сразу узнал бы его, если бы он так сильно не постарел и не растолстел.
«Так-так, – сказал я себе, – в своих белых гетрах и с гарденией в петлице ты, конечно, мог бы сойти за английского биржевого маклера в отпуске или ушедшего на пенсию крупье из Монте-Карло – за кого угодно, кроме легендарного бомбиста. Интересно, на кого ты так злобно смотришь? Может, на какого-нибудь видного большевика, который инкогнито приехал во Францию?»
Но ничто во внешности того русского не указывало на советское происхождение. Во-первых, он был одет опрятно, по моде среднего класса, в то время как приезжие из Москвы либо совершенно не следили за своим внешним видом, либо разгуливали в ярких галстуках и шелковых рубахах. Я принял бы его за бывшего агента охранки, который мог вести дело Савинкова в довоенные времена, но потом обратил внимание на его глаза и бледные, непропорциональные уши, которые казались ненормальными разрастаниями на шее. В его маленьких водянистых глазах угадывались злоба и склонность к обману. Мне вспомнились слова Мирабо, который дал такую характеристику Барнаву: «Barnave, tu as les yeux froids et fixes, il n’y a pas de divinité en toi»[6]. И тогда я вспомнил! «Великий оратор» русской революции! Премьер-министр, который угрожал «запереть свое сердце, а ключ выбросить в море»! Человек, который отказался санкционировать отъезд Ники и царской семьи в Англию и настоял на их переводе в Сибирь… Я подозвал официанта.
– Прав ли я? – спросил я. – Вон тот господин – Керенский?
Официант покраснел.
– Простите, монсеньор, но кафе – публичное заведение. К сожалению, мы обязаны пускать всех, кто способен заплатить за чашку кофе.
Он не мог понять причины моего истерического смеха. Почти никто из французов не оценил бы пикантности сцены. Надо быть русским и пережить двадцать лет покушений и бунтов, чтобы оценить тонкую насмешку судьбы! На террасе дешевого парижского кафе встретились Савинков, Керенский и великий князь – все трое в совершенно одинаковом положении. Не в состоянии вернуться в Россию, не желающие забыть прошлое, они давятся от беззубой ненависти, не зная, смогут ли остаться во Франции и по-прежнему пить кофе на террасах… Ощущение было чем-то совершенно новым. Ничего подобного не испытывали ни французские эмигранты конца восемнадцатого века, ни строптивые Стюарты. Никогда Робеспьер не сидел с герцогом Орлеанским в номере на грязном постоялом дворе в Филадельфии, который последний был не в состоянии оплатить, и никогда Кромвель не скакал бок о бок с Карлом II по грязным полям Бургундии в поисках еды и займа в размере пяти фунтов.