Стояли тихие, знойные летние дни. Марина проводила дни с Соней Юркевич, я – с Лёнкой, давней моей деревенской подружкой. Я еще в раннем детстве полюбила ее, на три года меня моложе, за ее решительный гневный характер, за строгое личико, за темно-синие глаза и льняные волосы. Теперь она погрубела, заострилась, засмуглилась несходящим деревенским загаром. У нее, как у нас, умерла мать, давно болевшая. Домом правила полная, веселая Люба, но и она стала строже, деловитей после матери. С нами теперь ходил шестилетний Колька, белобрысый, черноглазый, озорной, на все отвечающий поговоркой: «Охота была!» С нами он увязывался на качели на «сторожевской поляне», за нами в шалаш, за нами купаться, не боялся ни плотогонов, ни стариков и старух – богаделов и богаделок, которых в суеверном каком-то страхе избегали даже мы с Лёнкой. По-прежнему ходил, припадая на ногу, сухорукий, с желто-белой бородой, в ссоре нечаянно убивший огурцом в висок другого старика, отбывший каторгу Осип, и всегда внезапно, как большой гриб в рощице берез и осин, появлялась в синем широком платье старая Аграфена с больными глазами. Были и такие, что вовсе не выходили из дому Жизнь шла, как годы назад.

Среди лета умерла младшая из сторожевских детей, трехлетняя синеглазая Соня. Вслед за Лёнкой я вошла в избу Знакомая, душная смесь запахов – черного хлеба, щей, пота (ею пропахло все, даже дети) – встретила еще на пороге. Но теперь тут была толчея от женщин, говоривших притушенными голосами. В маленьком гробике лежал восковой ребенок, украшенный цветами, и в нем не было ничего сходного с розовощекой крикуньей Сонькой. Рёвер, мама. Это было в третий раз. Страшная метаморфоза смерти в жалобности нищеты была еще страшней в своей обнаженности. Моему возрасту это было почти не под силу Я поспешила выйти на воздух. Солнце, синева, щебет птиц вернули мне чувство жизни. Но в нем был стыд за себя. Притихший Колька не прыгал по скрипучему коридору, вдоль комнат богаделов и богаделок, проходил, шагая как взрослый. Мелькало заплаканное лицо старшей Любы, сумрачное – Семена. И вот мы идем по тропинкам между холмов высоко над Окой, вслед за маленьким гробом, под полуденным равнодушным солнцем. Я прошла со всеми на кладбище, но не помню ни могилы, ни похорон. Я шла домой по крутой лестнице, земляной, которую лопатой вырубил (ступеньки крутые, порастают травой) давно Сережа Иловайский, – когда-то он с сестрой Надей гостил у нас в новой, для них сделанной пристройке, еще до Италии… (Потом из двух комнаток, новых, сделали одну – окна в жасмин. В ней болела и умерла мама…) По «Сережиной лестнице» Марина и я никогда не ходим: страшно на нее ставить ноги; ступени живые, а он – под землей, сколько лет.

– Марина, идем?

– Сейчас допишу…

Мы выходим на луг. Тишина. Справа – зеркальце болота. Через луг к пескам. Там особая речная тишь… Наше любимое место. Но далеко идти.

Таруса позади исчезла.

Берег крут, кое-где порос травой. Ложимся головой к краю на теплый песок и смотрим вниз, на воду.

– На будущее лето поеду в Париж, – говорит Марина, – непременно!

А Тарусу не жаль?

– Жаль…

Жара. Далекий крик птицы. Плавные струи реки, справа налево, справа налево, против часовой стрелки.

– Марина, из головы не выходят стихи, чьи – не знаю…

Знойный день стоит над степью,Чуть колышется трава,Непрерывной длинной цепьюПлавно реют облака.

– Не очень хорошие… – сонно отзывается Марина. – Какая это рифма «трава – облака»…

Уснула! Подбородок на руки, как пес. На полуслове. Начинаю засыпать и я.

А в доме Тьо все было так же торжественно, мирно, как в нашем детстве…

Был летний день, когда мы переступали порог к Тете; вся жизнь осталась по ту сторону тяжелой калитки ее добротных и парадных ворот. Тут была своя жизнь, прочная, неколебимая, о нее разбивались все впечатления дня. Так было с детства, и оно не менялось. Детство, отрочество – здесь были равны. Пахло, густо, ромашкой. Заслышав шаги, Тетин пес залаял.

Перейти на страницу:

Все книги серии Женский портрет эпохи

Похожие книги