Ее кузины убирали балкон зеленью. В крепко строенном доме Дмитрия Ивановича Менделеева мы обедали. Я сидел недалеко от великого химика, и мне как-то странно было видеть в натуре лицо, столь известное по картинкам в журналах. Рядом со мною сел шафер невесты, молодой польский граф Развадовский[35], которого Блок называл Петербургским мистиком[36]. Мы сразу с ним сошлись. Оба мы были настроены крайне ортодоксально и враждебно к новому религиозному движению, которое возглавлялось тогда Розановым и Мережковским. Граф был вегетарьянец. Д. И. Менделеев начал критиковать вегетарьянство. «Нельзя есть живое! — иронически говорил он. — Ну, а рожь, разве не живое?» Затем он начал смеяться над метафизикой. Он плохо видел, и сын читал ему вслух историю древней философии. Д[митрий] Щванович] в первый раз узнал системы Пифагора и Платона, и все это ему казалось порядочными глупостями. Развадовский отмалчивался, иногда возражал тихо и сдержанно. «Главное — смирение, — говорил он мне вполголоса. — Надо не выделяться, быть незаметным, сливаться с окружающей средой».
Уже стемнело, когда подали лошадей. Блок, низко поклонившись, поцеловал руку своей невесте, и мы отъехали. Еще раз, в эту знаменательную для него ночь, ехал он через тот лес, через который привык проезжать верхом глухою ночью. Ведь его роман начался очень давно, в лето после окончания им гимназии.
На другой день я приехал с розовым букетом к невесте, чтобы везти ее в церковь. «Я готова», — сказала Любовь Дмитриевна и поднялась с места. Я ждал у дверей. Начался обряд благословения. Старик Менделеев быстро крестил дочь дряхлой, дрожащей рукой и только повторял: «Христос с тобой! Христос с тобой!».
Наш поезд двинулся.
Священник церкви села Тараканова был, по выражению Блока, «не иерей, а поп[37]», и у него бывали постоянные неприятности с шахматовскими господами. Это был старичок резкий и порывистый. «Извольте креститься», — покрикивал он на Блока, растерянно бравшего в пальцы золотой венец, вместо того чтобы приложиться к нему губами. Но после венчания Блок сказал мне, что все было превосходно и священник особенно хорош. За свадебным столом, уставленным майонезами, я опять был рядом с графом Развадовским. Никогда его не забуду. Маленький, беленький, худой и неврастеничный, но упорный и сильный в своей слабости. Скоро мы уже пили на «ты». Он говорил мне, что климат Петербурга ему вреден и что он едет в южные страны. Речь зашла о Польше, о католичестве и Пресвятой Деве. Граф готовился к пострижению в монахи[38]. Осенью того же года Блок, со своей загадочной манерой выражаться, писал Белому о Развадовском:
«Теперь один из нас, верных испанской звезде, быть может, уже идет по дороге к Кракову в черной рясе»[39].
Обед подвигался к концу. Пили «за науку», пили «за работающего на духовной ниве», т. е. за приходского дьякона. Молодые должны были уезжать в Петербург с ближайшим поездом. Любовь Дмитриевна скоро показалась из своей комнаты, но уже не в белом, а изящном сером дорожном костюме. Отъехала коляска. Мы долго еще говорили с графом и жали друг другу руки. К вечеру я вернулся в опустевшее Шахматове, где около пруда бродили гуси — свадебный подарок местных крестьян.
Осенью 1903 года я продолжал с Блоком оживленную переписку. Но его настроение уже заметно менялось, «белая лилия»[40] его поэзии отцветала. Прежние строгие, мистические ноты сменялись чем-то жутко-демоническим, к идеям Соловьева он охладевал. Но еще далеко было до полного расхождения наших путей.
В ноябре[41] 1903 года он мне писал:
«Все
Тревога жизни отзвучала И замирает далеко.
Змеиной страсти злое жало В душе уснуло глубоко[42].
Теперь я почти поручусь, что это когда-то стоящее рядом навсегда остановилось в воспоминании только, и я бессилен понять такую близкую минуту. Тем более это издали поется мне каждый день теперь. И рядом с этим, например, Врубель, который меня затягивает и пугает реально, особенно когда вспомнить, что с ним теперь»[43].
Этой осенью нас обоих совершенно раздавила новая книга Брюсова «Urbi et Orbi»[44].