Все вырастало из наличного материала. Свой лес, своя кожа, шерсть, овчина, пенька, лыко, хлеб, а как без оборотного капитала обернуться, как вложить и применить труд, научили мужики да рабочие — плотники, тележники, шорники, что ремонтировали, подновляли добро. Хозяйственная программа вырабатывалась с ними изо дня в день понемножку, как расчетистее сделать, когда что начать, чему какой черед в работе — все это решалось по подсказу мужиков. Лучшей практической школы не найти, и это же вносило особый склад и задавало тон всей работе. Работали весело, дружно, «потому завсегда с самим хозяином», и хозяйский авторитет брата вырос быстро. Уже вторые мои каникулы, когда я увидел, как он распоряжается и как его слушают, я почувствовал в нем хозяина, пользующегося авторитетом и уважением. Я помогал в качестве пристяжной, но распоряжаться не мог и работать так не мог. В такую работу нужно втягиваться постепенно, а не прямо из гимназии, да начать вставать с солнцем, да до ночи работать — не вынесешь. Однако хоть и на пристяжке, хоть понемножку трудовую школу я проходил и что такое хозяйство ушивками да обрывками узнавал.
Возвращаться осенью в пансион Янчина на латынь и греческое было мучением. Поповка затягивала в жизнь, а гимназия отрывала от нее и на цепь сажала. Но садясь на цепь, у меня было над чем подумать. В гимназии я был «Цыцка», а в деревне «Егорушка» — и тут и там я был на положении младшего, отсталого. Брат Сергей ворочал делами, а я плелся еле-еле по классической лестнице, добираясь до аттестата зрелости, и чувствовал свою незрелость. Я учился с раздражением, со злобой и тем не менее шел только-только средним: все мне было трудно, давалось с большой натугой, и я страшно боялся экзаменов. Но я положил себе кончить во что бы то ни стало. И проскочил, но далось мне это с величайшим трудом. В 7-м и в особенности в 8-м классе на экзаменах выработалась особая система интенсивного прохождения предмета и проглатывания его.
Я был слаб по всем предметам, по математике же в особенности. Алгебра, геометрия, тригонометрия мне совсем не давались. Правда, преподаватель не умел придать им интереса и увлечь, он был сухой педант, и уроки его были необычайно скучны и безжизненны. Я не мог никогда решить ни одной задачи, сплошь да рядом за ответы в классе получал колы и двойки и боялся, что меня не допустят до экзаменов зрелости. Однако допустили, и на торжественном выпускном экзамене я решил все задачи и даже, всем товарищам и учителю на удивление, подал свои листки с решенными задачами раньше других.
Нервная система так напрягалась, что за неделю, за 10 дней подготовки к экзаменам усвоилось то, что не усваивалось в течение целого года. Когда просиживая ночи напролет, проглатываешь учебники целиком, разрозненные годовые уроки как-то сливались в одно целое, удавалось схватить самую суть предмета, и сам собою вставал досадный вопрос: для чего же надо было тратить на это целый год. Конечно, это было неосновательное знание, но для экзаменов это было достаточно. Такому подъему сил и усвоению способствовало главным образом сознание необходимости во что бы то ни стало кончить, сбросить с себя толстовщину, как ярмо, которое резало и терло шею, страстное желание вырваться на свободу. Там, за гимназией, жизнь, в гимназии ее нет, гимназическая расходится с настоящей до мучительности. Никаких прикладных знаний, ни даже новых языков она не давала — ничего живого. Все только то, что надо сейчас же, по выходе из нее забыть, сложить, как рухлядь, в угол кладовой.
Я кончил экзамены не последним, мой аттестат зрелости оказался совсем приличным и на традиционном товарищеском ужине двенадцати человек нашего выпуска мне было доказано, что я должен, как то полагалось по-товарищески, напиться пьяным. Все были пьяны, и меня пьяного Лопатин привез под утро к себе домой, где, очнувшись, я понял, что это традиционное отпразднование, первое выявление полученной свободы есть рубеж, за которым начинается все другое, новое, а такого стиля проявление свободы совсем неуместное, и, действительно, это было первым и последним разом, когда я был пьян, и этим одним разом меня наградила гимназия.
Ни самое пребывание мое в гимназии в течение десяти лет, ни воспоминания о ней не вызывали, не вызывают и теперь во мне нежных чувств к ней. Как учебное заведение классическая гимназия с толстовской программой не готовила к жизни, не давала того, что она требовала от молодых людей, и, выйдя из гимназии, они чувствовали себя растерянными. Это была своего рода «заглушка» природным способностям и талантам, усиленная нивелировка всякого возвышения. Сколько сил и трудов было положено на эту нивелировку учителями и учениками, сколько убито в этой работе естества, как искажены были пути жизненные многих поколений — этого, конечно, не учесть.