Когда наш классный наставник Никольский, учитель латыни, торжественно объявлял нам результаты экзаменов зрелости, перейдя от официального тона учителя к ученикам, к разговору с нами как с равноправными с ним гражданами, и опрашивал нас, какой факультет каждый из нас избирает, никто не ответил определеннее меня и никто не озадачил его так своим ответом, к которому я присоединил выражение сожаления, что гимназия не знает, куда она готовит своих учеников, и спрашивает их, куда они идут, только после выпуска их. Он был добродушный человек. После гимназии я познакомился с ним и бывал у него. Это был труженик, содержавший уроками своих двух сестер, которые обожали его. Мы звали его «extempore»[10], потому что он допекал нас диктантами, которые назывались «extemporale», — он диктовал по-русски, а мы должны были писать, переводя текст тут же по-латыни. И когда я вспоминал с ним эти «extemporale», оба мы единодушно проклинали их.
Большой подъем общественных сил 60-х годов не сменился реакцией, но значительно увял. Одна часть общества считала дело преобразования недоконченным, не вполне совершенным, другая выражала недовольство даже тем, что было сделано. Оба эти течения развивались постепенно и ярко определились только в следующие десятилетия. Возбуждение общественной энергии шестидесятников, стесненное внешними условиями, в деятельной и развитой части общества вызывало пока чувства, близкие к унынию и подавленности. Как раз в эту эпоху зарождались в обществе и литературе новые герои, вызванные представлением о прошлой неправде, о злоупотреблениях крепостным правом, о тяжелом крестьянском труде и сознанием долга и обязательств перед мужиком. С этим народившимся покаянным чувством родилась и идея народничества, признания за народом его государственного и общественного значения и необходимости более тесного сближения с ним, что в свою очередь вызвало известные хождения в народ.
Образованная среда мало знала народ и по развитию своему стояла от него очень далеко, поэтому в значительной мере все мнения о народе были только отвлеченными суждениями о нем в связи со стремлением к созданию лучшего общественного строя. Встревоженная совесть искала успокоения в отречении от выгод и преимуществ барского сословия и в желании подойти поближе к мужику и послужить ему. Такое настроение общественной мысли было подготовлено отчасти деятельностью славянофилов, благороднейших представителей старого родовитого дворянства, принадлежность к которому отнюдь не выражалась в их учении защитой сословных и классовых интересов. Напротив, они имели в виду более широкое и объемлющее понятие — народ и основные начала народной жизни. Упреки в классовом характере славянофильства лучше всего опровергает их теория общинного быта и общины, где все члены равны и экономические интересы для всех одни и те же.
В соответствии с этим затишьем и вялым общественным настроением 70-х годов в гимназии политические интересы совершенно отсутствовали. Ни у кого никогда в руках не было ни газеты, ни книжки политического содержания. Отец был близок с Иваном Сергеевичем Аксаковым, А. И. Кошелевым, читал всегда пристально «Московские ведомости», издатель которых М. Н. Катков примыкал еще тогда к лагерю прогрессистов. И доме у нас были и «Русский вестник» и «Русская беседа», бывали разговоры, касающиеся политики, раздавалась и резкая подчас критика по адресу бюрократии. Царя Александра II отец чтил как царя-освободителя, и мы, дети, питали к нему высокие и восторженные чувства.
Я был в третьем классе, мне было, значит, 11 или 12 лет, когда в Москву приезжал царь. Не помню, по какому поводу приезжал он в белокаменную, первопрестольную, но это было великим событием — флаги, иллюминация, общий подъем настроения. Гимназисты получили неожиданные праздники, на несколько дней были прекращены занятия, и гимназисты были распущены. У нас на Плющихе — край города, под самым Девичьим полем, тогда это было на самом деле поле, и то расставлялись вечерами на тумбах плошки с салом, как это делывали у нас в Поповке на Пасху около церкви. Дворник Ермолай целый день заготовлял эти плошки.
Я никогда не забуду иллюминации Василия Блаженного, старых башен, которые стояли на месте нынешнего Исторического музея, Спасских и Никольских ворот и старых Московских рядов. Мы простояли там целой компанией от начала и до конца. Красная площадь была — море людских голов, и все как зачарованные дивовались и любовались, и, действительно, мне кажется, я никогда не видал после лучшей картины. Купола Василия Блаженного вырисовывались на темном небе как что-то сказочное. Ночь была темная, народ не шумел, и настроение в этой ночной народной тишине было не только торжественное, а священно-торжественное.