— Корпусного! Срочно! Нам мальчишку вчера подкинули! Вот того! Он псих! Он ахинею несет! Бред! Антисоветчину! Мерзавец! Якобы, Гитлер… Мы с Гитлером… Мы заключили союз! Какой–то договор с нацистской Германией! И уже война идет, гад! Гитлер Европу крушит! Мы с финнами воюем! Врача вызовите! С санитарами! Уберите эту сволочь! В изолятор!
Павел Иванович в изобличительном пафосе стоял по стойке «смирно» перед открытой кормушкой. Рубал воздух правой рукой… Левая висела вдоль тела, плетью… Странно вздрагивала…
— Я тебя, паскуду, первого сейчас в пердильник определю, до корпусного — разорался!
— Я — от возмущения! Я не могу позволить бред в камере! О войне, о гитлеровских акциях. Якобы…
— Не можешь? Поможем! Счас! — дежурный захлопнул кормушку.
Окостеневшего в стойке Павла Ивановича окружили возбужденные сокамерники. Стеженский усадил меня на край нар. Сергей Львович поднес ко рту кружку с водой. Успокоил:
— Ты, парень, не обижайся и не переживай сильно. Не обращай внимания. Здесь тихих психов — через одного. Остальные — буйные. Сидят же столько в изоляции… И никто ничего им — нам, значит, — ничего не расскажет: нас эти вот, вертухня, покойниками числят, слышал, наверно. Хотя живы еще. Но, конечно, смердим уже. Сам видишь. Ты не обижайся на Павла Ивановича. У него — как у всех нас — наболело… А тут — ты со своими баснями. Это ж — голову расшибить об стенку, что ты понарассказывал! Это — если правда, — то как после голодовки тифозной мяса оковалок человеку. Понимаешь хоть?
— И вы — не верите?
— Кто ж поверит?!
— Так… как же вы все играете в ваши военные игры? Считаете–рассчитываете… события, сроки?!
— А что делать–то прикажешь? Мы так устроены, парень, что даже байки твои нам вроде команды: действуй, значит, по обстановке! Это тебе понятно?
Ничего мне не понятно…
Недоверие оказалось невыносимым. Оно — во всем: в пристальных, изучающих взглядах, в двусмысленности реплик, в неприкрытости сомнений, во всесокрушающей злобе. И в таких вот откровениях, как у Семена Львовича. А я ведь не представлял еще всей сути и последствий казни остракизмом тюремной камеры, пыткой изоляцией от сокамерников. Поэтому, наверно, еще не сообразил, что недоверие ко мне было естественной реакцией на внезапное вторжение в теснины их угнетенного сознания разрушительных реалий вздыбленного времени. Эти реалии — пусть даже мифические — взбудоражили их дремлющее воображение. И оно сразу начало строить химеры, которые тут же сшиблись с химерами их прошлого… И это сражение химер — трагическое для их носителей и авторов — рикошетом ударило по мне, превращая страх неверия в мою собственную вину.
И вот — результат: мне начинает казаться, что и я, как все они, тоже… схожу с ума… Немудрено, «уговаривал» я сам себя, — меня совсем еще недавно жестоко и изощренно били. Головные боли месяцами не давали спать в те редкие часы, когда мне милостиво разрешалось вздремнуть.
И теперь — сейчас вот — я уже не в состоянии разобраться: не случилось ли непоправимое, и… ничего, ничего на самом деле не было — ни этого договора с нацистами, ни Польши, ни Финляндии, ни Прибалтики… и никакой войны не было в Европе… И не громил Гитлер ни Франции, ни Скандинавии… Что я наделал!!! Они приняли мой бред всерьез, они меня всерьез приняли! Я повторял и повторял слова Павла Ивановича. Что же это со мной? Действительно — бред? Нет! Нет! Все было, было! Было все! Но они не верят…
— Там, если не врешь, — продолжал казнь Семен Львович, — там такие дела! А мы — здесь, взаперти. Немыслимо и несправедливо… Вот и потерялся человек — кричит незнамо чего. Не обижайся на него.
— Я не обижаюсь… Но зачем он так?! Взрослый. Командир. Высший комсостав все же… И — с доносом к дежурному. Мог бы сказать мне самому…
— Что сказать–то он должен был? Что не надо брехать? Да? А тогда… получается, ты и вправду брехун? Так? Или нет? Скажи правду. А то выходит, что и ты чекнулся? И ничегошеньки не было из того, что тебе привиделось? А?
— Все было так, как я рассказал. Все так было!
— Ну, хорошо. Пусть все случилось…
— Или я не должен был ничего рассказывать? Так?
Тут дверь камеры растворилась. В сопровождении пятерых надзирателей вошел корпусной начальник — высокий, грузный капитан с болезненно одутловатым лицом. Он оглядел вскочивших камерников. Спросил устало:
— Ну? Чего еще за базар? Не шпана ведь — солидные люди. Дисциплину знаете. А?
— Да, гражданин начальник, — не шпана… — начал было Павел Иванович, но встрял дежурный:
— Вот этот, товарищ капитан. Шумит. Сигнал ломает. Глупости несет.
— Не глупости! Совсем не глупости! Разрешите? — дернулся Павел Иванович. — И я не шумел. Я сказал то, что должен был сказать.
И Павел Иванович повторил все, что прежде выкрикнул надзирателю. Но спокойно. Без ругани. Без рекомендаций убрать меня санитарами в карцер. Потом он сжато и удивительно точно передал содержание и смысл моего утреннего сообщения в камере. Корпусной слушал. Не перебивал. Глядел в пол.
— Все?
— Все.