Щедровицкий замирал в стойке, потом руки его когтили медленно воздух перед моим лицом… и я невольно представлял себе, как бы он, если бы не боялся, «держал за глотку, как обычно принято», моего отца, у которого, к тому же, один сын сидел — враг, другой сидит — враг вдвойне… Моего отца, беззащитного перед любой сволочью, у которой случайно никто не сидел…
Потом он долго принимал лекарства из пузыречков и флакончиков, стараясь успешно не смотреть мне в глаза, страшась смотреть, полагая, быть может, что я тоже знаю, что он знает…
«…Представляете?!… Он знает!, который БЫТЬ МОЖЕТ все может… Рехнешься от всего этого, к чертям совсем…»
Насчет «страшно» я был наслышан…
Мало знавшие его люди боялись оставаться с ним наедине — даже не одни. «…Ну, … как покойника, что ли… Извините, пожалуйста…» — определил эти страхи его коллега Огородников.
«…Во время предвоенных московских, а потом и куйбышевских суточных бдений в ГИПРОАВИАПРОМЕ — рассказывал Огородников — новые сотрудники, вопреки требованиям строжайшей экономии электроэнергии /за этим очень серьезно следили/, а позднее, несмотря на угрозу уголовного наказания за демаскировку — уличные патрули могли и просто пальнуть по плохо зашторенному окну — устраивали в проектных залах иллюминацию, когда ваш отец приближался, обходя ночами один — свиты он не терпел — конструкторские группы для оперативных консультаций…
Был даже специальный приказ издан по учреждению: Додину передвигаться только с сопровождающими, — с охраной, будто. Чтобы люди не боялись так…
… Боялись — не боялись… Мура все это. Боялись новички, наслышанные страхов и небылиц про вашего отца. Боялись левонтины да щедровицкие, ненавидящие его за талантливость и всеумение, за то, главным образом, что страшились просвечивания его всевидящими глазами своих темных душонок и помыслов…