Как вообще «образуется» моя новая петербургская жизнь, мне было совершенно неясно, и я находился в полном тумане. Теперь прежде всего нужно было серьезно думать о «земном», о том, какой и где найти источник заработка. Давать уроки рисования? Но у меня слишком маленький опыт (на четвертом курсе университета я занимался с одной девочкой, дочерью сенатора П.), и это занятие мне казалось ужасно скучным[445]; рисовать карикатуры и опять иметь дело с пошлыми юмористическими журналами после Мюнхена мне представлялось каким-то позором. Мне не приходило и в голову заняться
Тут и стали рождаться планы поступить именно на государственную службу. В те времена, можно сказать, все служили. Это была старая традиция, которая еще крепко держалась в России, особенно в «чиновничьем городе» Петербурге. Служили потому, что это было «принято» и давало общественное положение, а в будущем какую-то пенсию. Конечно, я думал не об этом, а лишь о жаловании… Я утешал себя тем, что чиновниками были по воле судьбы многие люди искусства, и служба не мешала им быть писателями, поэтами, музыкантами. Служили (иные недолго, другие и всю жизнь) в министерствах и Глинка (в министерстве путей сообщения!), и Чайковский, и Островский, и Салтыков-Щедрин (который был даже вице-губернатором), и Тютчев; Лермонтов, Федотов и Мусоргский — все были офицерами, а Римский-Корсаков — морским офицером. Даже Пушкин числился на государственной службе и должен был в иных случаях надевать ненавистный ему камер-юнкерский мундир.
Хотя в материальном отношении у нас с женой петербургская жизнь, как было и в Мюнхене, была более или менее обеспечена, я знал, как нелегко моему отцу было поддерживать меня[447]. Это меня тяготило. И еще в Мюнхене я подумывал о заработке. Там только раз я попробовал послать мою акварель в «Югенд», но, к моему конфузу, получил ее обратно, хотя и с любезным письмом.
Самой интересной и симпатичной мне и моему отцу, с которым я обо всем советовался, казалась служба в Эрмитаже или в министерстве иностранных дел (перспектива консульской службы за границей!). Но ни там, ни тут не было никакой протекции[448]. Вдруг по наивности мне пришло в голову: министерство народного просвещения («просвещать народ»)! Но когда об этом я написал отцу, он лишь посмеялся над моей наивностью, говоря, что ничего путного в этом министерстве «народного обалдения» не видит и видеть не советует!
На государственную службу я решил поступить исключительно потому, что знал, что в Петербурге чиновники являлись в свое министерство не раньше 12 часов, а то и к часу, значит, я имел бы всегда свободные утренние часы, чтобы заниматься своим делом.
Впрочем, я решился на это с тяжелым сердцем — одно слово «чиновник» меня угнетало. При моем свободолюбии стать «человеком 20-го числа»[449] казалось мне кабалой и чем-то почти позорным. Мне хотелось только видеть себя в учреждении наиболее нейтральном и безобидном.
Однако куда-либо поступить оказалось вовсе не так просто: чтобы быть принятым на казенную службу, было недостаточно моего университетского диплома, даже 1-й степени, дающего сразу чин X класса, — нужна была личная рекомендация. И тут она случайно и нашлась, чтобы нежданно-негаданно поступить… в министерство путей сообщения. Оно как раз и было «безобидным» и казалось вне политики, чего мне и хотелось. Кроме того, было немного забавно: я считал себя с детства путешественником, и эти «пути сообщения» мне были даже симпатичны.
Все же в связи с моим зачислением на службу пришлось пережить много неприятного, даже угнетающего. Протекция оказалась в лице приятеля всегдашнего моего «гения покровителя», моего дяди Феди, — Н. С. Терского, который меня знал еще гимназистом и к которому я и был направлен.