Первым из советских прозаиков Пильняк отправился за границу — завоевывать Европу. На прощальном вечере, на проводах поэт Александр Кусиков, ходивший в экзотической форме «дикой дивизии», лихо сплясал на уставленном посудой, полном яств столе лезгинку, не задев ни одной тарелки, ни одной рюмки,— это был его обычный номер на всех такого рода сборищах. Было шумно, пьяно, и Пильняк ходил от одного к другому, переваливаясь, как медведь, трепал за плечи, целовался и прямо с этого пиршества уехал на вокзал.

Кусиков тоже был в те начальные годы «стихийником». Но в 1927 году, в Париже, подошел ко мне после литературного вечера советских писателей человек в шляпочке, в кургузом, черном, как траур, пиджачке и потрепанных брючках, маленький, тощенький, жалконький какой-то. Он вымолвил тихо и неуверенно:

— Кусиков. Помните? Не узнали?..

Где его кинжал? Где бурка? Где лихие танцы?.. Печальные глаза. Унылый вид. «Где ж твоя улыбка, что была вчерась?..» Да, оказалось возможным и такое превращение «стихийника». Случалось и так. Но не с Пильняком. Пильняк после звонких походов по Европе, Азии, Америке появлялся в Москве, в Ленинграде с рассказами, очерками, повестями. Он не мог долго оставаться за границей. Он мог дышать только воздухом России и революции. Но со своей стихийностью, разболтанностью, какой-то воспаленностью он, навсегда обожженный огненными годами гражданской войны, справлялся с трудом. Он искал упорно, находил, терял, шел к новому стилю, который отвечал бы новому восприятию жизни, вызревавшему (а может быть, и вызревшему?) в нем. Жизнь шла к первой пятилетке, разум заявлял о себе все сильней, армия ученых, инженеров, рабочих, крестьян шла в наступление, молодежь бредила индустриализацией, строились новые заводы и города. Пильняковский стиль все больше оттесняло в сторону, и Пильняк это понимал, он ездил, изучал, менялся.

Было в нем нечто от старой России. Не всегда он шумел. Он бывал тихим, уютным, простым, задумчивым, таким, каким он представлялся по первым своим — кстати, превосходным — рассказам. Он был таким, когда как-то в двадцатые годы привел ко мне в гости французского писателя Шарля Вильдрака. Сначала позвонил по телефону:

— Сидим мы тут в номере, смотрим друг на друга, хочется провести вечерок среди хороших людей. Позови друзей, а мы придем.

Сошлись большим обществом, человек двадцать пять — тридцать. Ольга Форш охотно помогала всем, кто не владел французским языком, переводила. Беседовали, потом ужинали. Получился спокойный дружеский вечер. Как всегда, блистал остроумием Евгений Шварц. В большой разговор с французским гостем вступил Федин. Собралась преимущественно молодежь, поэтому немножко потанцевали. И Пильняк был веселый, семейный. У нас был огромный самовар, и когда дело дошло до чая, то возникла проблема — как этот пышущий жаром самовар принести и поставить на стол? Пильняк весь загорелся, всех отвел, ухватил самовар и понес его — умело, внимательно, отдохновенно, сильными и ловкими руками. И подумалось тогда — может быть, чтобы утвердиться, найти себя заново, надо Пильняку немножко отступить в прежние, самоварные времена, чтобы подумать, поразмыслить, чтобы улеглись в нем чересчур возбужденные силы, а затем вновь шагнуть уже уверенным и твердым шагом вперед. Почему-то так подумалось, когда я глядел на Пильняка, сияющего, умиротворенного, с кипящим самоваром в руках.

Пожалуй, никто из писателей того времени не был так безраздельно захвачен «стихийничеством», как Пильняк. Ему становилось все трудней. Его критиковали нещадно. На первом писательском съезде он еще держался. А затем атмосфера еще больше накалилась.

Вспоминаю какое-то многолюдное, не деловое, а парадное собрание в Москве. Издали я увидел Пильняка, подошел, мы сели рядом. Он сидел, поникнув головой, молчаливый, обмякший, непохожий на себя, и печать какой-то обреченности лежала на его осунувшемся, посеревшем лице. Что ему было делать, медведю — без леса, охотнику — без медведя?.. Он сидел склонившись, сунув руки между колен, весь как будто сжавшись в ожидании удара. Ведь и на парадном собрании кто-либо из ораторов мог вдруг вонзить в сердце слово-нож, ошельмовать походя и насмерть.

Что было делать Пильняку? Он был арестован и погиб.

Я не критик, не оцениваю его книг, мы были с ним очень разные. Но вместе со всеми он, как бурлак, в крови и поту, тянул бечевой наш первый советский литературный корабль, тащил его в революционное русло, спотыкаясь, падая, вставая, вновь падая и вновь вставая. Он искал новые, революционные пути в самую изначальную пору рождения советской литературы, когда еще очень многое, что сейчас ясно, совсем не было ясно. Он, как неутомимый разведчик, блуждал, ошибался, находил, страдал, радовался, преисполненный отчаянной любви к России и к революции, и слова шли у него выстраданные, жаркие, в судорогах рожденные. И он трагически погиб, не договорив того, что мог бы еще сказать.

Борис Пильняк посмертно реабилитирован. Может быть, люди, товарищи, которые знали его ближе и глубже, чем я, расскажут о нем лучше и правильней.

1964
Перейти на страницу:

Похожие книги