Еще одно замечание относительно того, к чему может привести излишнее увлечение фабулой. Есть у меня рассказ «Пощечина». Он один раз появился в книжке, а больше я его в книжки не включал. В этом рассказе я увлекся точным и четким сюжетом: на руднике работает хороший, добросовестный старый интеллигент-врач. Рабочий ударяет его на приеме по физиономии (это было в тот период, когда такие факты часто поминались в газетах). Ночью рабочий, совершенно пьяный, ломает себе руку, и этого же врача будят, он приходит в больницу и перевязывает и закладывает в гипсовую повязку ту же руку, которая его ударила. Я подумал: какой четкий сюжет! какая четкая фабула! — и написал рассказ. Что же получилось? Получилось, во-первых, неверное обобщение нетипичного случая и, во-вторых, традиционное изображение интеллигента в старой, дореволюционной литературе: человек-мученик, его обижают, а он все же работает. Ошибка моя заключалась в том, что я не уследил за смыслом, увлекшись формальной стороной дела. Старый, традиционный мотив помимо моего желания вылился у меня и в старомодную форму. Получился эпигонский рассказик под Чехова. Зависимость формы от основной философии вещи, от основного мотива опять сказалась на практике: я, человек, который терпеть не может этой старомодной формы, в силу неправильных исходных позиций написал именно такой старомодный рассказ.

Этот случай лишний раз доказывает, что вещь требует не просто «стихийного» письма, но и обязательно — обдумывания. От основного мотива, от основной идеи вещи зависят и изобразительные средства, и все движение вещи.

Новый мотив, вложенный в вещь, с неизбежностью дает новую форму. Со старыми мотивами вы любые трюки можете выделывать, а новой формы все же не получится.

Перейду к вопросу о языке. Я уже рассказывал, как я не просто шел к простой фразе. Дело в том, что в «Шестом стрелковом» первая фраза (а первая фраза всегда давала и до сих пор дает для меня тон всей вещи) была заковыриста, вычурна, всегда с завитушкой. Я пришел к простому языку, но простой язык отнюдь не означает упрощенчества. Эта опасность также очень серьезна, и в нее легко впасть в слишком опростительских увлечениях.

У нас в литературе есть сторонники так называемой «орнаментальной» прозы, в которой господствует орнамент, украшение, и прозы, которая гораздо суше, как бы холоднее, лишена этой образности. Вот два исторических примера: в пушкинской прозе вы не найдете особенного украшательства, а Гоголь — типический представитель орнаментальной прозы, у которого изобразительные средства совсем не те, что у Пушкина. Гоголевская проза насыщена образностью. И то и другое, видимо, имеет свои законные права, и задача в том, чтобы найти себя в том или ином направлении, то есть не привешивать каких-либо завитушек, которые органически не приемлются.

Маленькое отступление. Я хочу сказать, что пушкинская проза у нас мало разобрана, и совершенно зря, потому что на целый ряд современных писателей она имеет очень большое влияние. Если брать предшественников и прародителей некоторых современных писателей, надо вспомнить Пушкина как прозаика.

Точно так же относительно построения характеров. У нас много говорили о влиянии Толстого, которое навязывают писателям, на которых Толстой отнюдь не влиял. Между тем пушкинскую прозу оставляют в стороне. Кстати, должен сказать про себя, что я очень много получил от Пушкина. Я учился у Пушкина, отчасти у Франса и у Киплинга, еще у Гоголя. Пушкин на меня очень повлиял в языковом отношении тем, что язык у него строго подчинен смыслу вещи. Язык у него не случаен, в нем нет ничего искусственного, только для красоты: все имеет свое смысловое назначение. Пример — «Пиковая дама». Как будто бы фантастический рассказ, но если разобрать внимательно,— это реалистическое произведение. Там есть место, в котором говорится: «Германн мечтал утроить, усемерить свой капитал...» Почему Пушкин употребляет именно такие глаголы? Когда появляется привидение — графиня с тройкой (утроить), семеркой (усемерить) и тузом (капитал),— тогда стилистическое обоснование бреда Германна становится понятным. Этому отношению к языку — не просто для красоты, а и для определенной цели и смысла — у Пушкина надо учиться. Вообще же учишься языку не по книгам, не по разговорам в редакциях, а у жизни; и каждый писатель, услышав живое выражение или слово, немедленно его записывает. Это было всегда, продолжается теперь и всегда будет: записная книжка, в которой рядом с сюжетами есть отдельные выражения, слова, образы...

Не всегда, однако, я иду по линии безобразной речи, неорнаментальной прозы. У меня есть рассказ «Сельская идиллия». Я написал его на Донбассе. Там на руднике я столкнулся с замечательной женщиной, которая великолепно говорила. Я ходил за нею и записывал: что ни фраза, то замечательно! Я был так увлечен этим языковым богатством, которое получил и как-то органически принял, что построил рассказ только на языковом основании, написал какой-то такой стилистический гротеск.

Перейти на страницу:

Похожие книги