В другой раз, это были уже девяностые годы, он подсел ко мне в машину около буддийского храма, чтобы проехать несколько сот метров до Елагина дворца, где богатая, но милая московская пара Смирновых устраивала ностальгический бал сословного характера. Из будки у перил моста кто-то, сверив наш номер со списком, крикнул охраннику, стоявшему у створки разводных трубчатых ворот, чтобы открывал.
– А куда едут?
– Ну, по заявке… Какие-то дворяне, блин…
Ехать по аллеям было непривычно, но Москва и в Петербурге умеет все купить, даже Елагин дворец. Праздничек был как нельзя лучше. Бал открывался полонезом, своеобразие которого выявилось в том, что полы в зале для танцев были покрыты войлоком. Паркет, очевидно, берегли для тех, у кого денег будет еще больше. Опустились сумерки, и с куртины, которую было видно сквозь раскрытые двери зала, одна за другой стали взлетать с посвистом цветные петарды. Грянул ливень, и на куртине появился угловатый черный силуэт, своим спецназовским коробчатым кепи схожий с тенью художника Шемякина.
– Немного Гофман, вы не находите? – спросил Дмитрий Алексеевич. – Может, уже поедем?
«Тень Шемякина» набрасывала на воткнутые в газон, но еще не сработавшие петарды полиэтилетовые мешки.
Когда я увозил Дмитрия Алексеевича обратно, он был бледен и, глубоко уйдя в сиденье, словно оцепенел. Своей склоненной тяжелой головой и мрачным выражением лица он напоминал Бетховена, который стал терять слух. И вдруг встрепенулся:
– Давайте напишем вместе что-нибудь фантастическое, – сказал он. – И начнем, например, так: «В машине ехали композитор Толстой и писатель Глинка…» А?
Написав предыдущие строки и перечтя их, я поймал себя на мысли, что если не допишу еще несколько слов, то совесть не будет чиста.
А суть в том, что судьба по отношению к Дмитрию Алексеевичу была несправедлива. И несправедливость эта заключалась в том, что для большинства людей своего круга Дмитрий Алексеевич был виден не сам по себе, а из-за плеча своего брата – Никиты Алексеевича. Более блестящего, более светского и обаятельного, сумевшего подобно отцу (при полном несходстве методов действий) так устроить и построить свою жизнь, что большая часть ограничений и притеснений, выпадавших на долю среднего советского человека, его не коснулась. И эта фигура старшего брата (разница – шесть лет), которая постоянно была на виду и на устах у всех, постоянно закрывала медленно взрослевшего, а потом быстро начавшего стареть Дмитрия Алексеевича.
А тот был вдумчив, много читал и много знал того, о чем мало кто вообще имеет представление, писал музыку и преподавал, оставил том воспоминаний, был добр и честен, болезненно раним, желал теплых родственных отношений, но, очевидным образом, не обладал даром их соткать и оттого зачастую бывал смешон, а то и нелеп, добавим, как многие добрые сердцем люди.
Л. Л. Раков, конец 1960-х годов
Лежа он начинал задыхаться, но когда его сажали прямо, то лицо его сразу покрывалось испариной. Для него нашли специальное наклонное кресло, хотя сейчас кажется странным, что в то время среди больничного оборудования можно было найти что-то несерийное.
Надежды не оставалось никакой.
Среди больничного персонала было несколько молодых женщин. Каждой из них он ежедневно умел сказать что-нибудь такое, от чего они замирали как в испуге, а потом, оправляя халатики, порхали вокруг, празднично шелестя. Без внимания он не оставлял ни одну. Тот факт, говорил он, что перспектива ограничивается, вероятно, несколькими днями, ничего не меняет.
Ночные дежурства мы, его близкие, распределили. Каждое дежурство казалось последним. Одно из них особенно помню. В ту ночь меня не покидало странное чувство. Я ощущал себя отнюдь не дежурным или сиделкой. Даже просто пришедшим помочь больному я и то себя не ощущал. Вместо всего этого – более или менее соответствующего ситуации – я чувствовал себя… в гостях! Он был хозяином, я – гостем. Теряя сознание, он успевал бросить фразу, готовую быть началом разговора, интересного именно для меня, когда же вновь – иногда после укола – он приплывал обратно, то еще прежде, чем обретала возможность двигаться его гортань, уже говорили глаза – они тут же, да, да, именно тут же, искали собеседника.
– Не возьмусь утверждать, – хрипел он чуть погодя, – что нынешние ощущения совершенно неиспытанные… Когда я вернулся в 54-м, мы с Мариной получили ордер на квартиру. Новый, знаете ли, дом, новый район… Скажите, на милость, что там делать? По-моему, полная аналогия с той переменой адреса, что мне предстоит… Так мы, помнится, говорили о композиции пьесы… Чем незначительнее происшествие, на которое налипает снежный ком следствий, чем оно заурядней…
Кашель душил его, приступы боли и периоды почти полной потери сознания следовали один за другим, за каждую минуту шла очевидная борьба. Так продолжалось полночи. Самый длинный монолог я услышал на рассвете: