С той поры как они вернулись с пленником в кузницу, Кайлеан ощущала ее, как ощущала бы чье-то присутствие в пустой дотоле комнате. Была она здесь, не ушла. Ждала чего-то, она же боялась ее вызвать.
Тетя появилась внезапно, без предупреждения. Взглянула на Кайлеан.
Ей не было нужды произносить эту мысль вслух.
Тетушка лишь улыбнулась, а потом дотронулась до ее щеки.
Вее’ра медленно покачала головой. Духи всегда были немы, лишены материальной сущности, они не могли говорить. Разве что знали
Улыбка тетушки была такой, как и раньше.
Что-то промелькнуло рядом и растворилось в ночи.
Кайлеан улыбнулась Вее’ре. Лишь она могла сказать так о своем убийце.
Она исчезла в миг, когда Ласкольник встал над Кайлеан:
– Он умер.
– Я знаю. Что сказал?
– Не могу тебе этого раскрыть, дочка. Это дела… Все худо, а еще слишком рано.
Он на миг остановился, словно ожидая вспышки злости. Она молчала.
– Когда-нибудь объяснишь мне?
– Да. Обещаю.
– Хорошо. Что с Первым? Кузнец сказал?
– Никто, кроме семьи, не видел его в седле. Они будут молчать. Анд’эверс… гибок. Но все зависит от Дер’эко. Согнет ли он свою, хм, фургонскость. Понимаешь?
– Конечно. Я с ним поговорю. Я и остальные. И… что ты пообещал дяде?
Он даже не вздрогнул:
– На их возвышенность можно попасть, идя на север и обойдя Олекады с востока. Они именно так и собирались двинуться. Это означало бы, что миль через пятьдесят или чуть побольше им пришлось бы сражаться за каждый шаг. Это самоубийство.
– А потому?
– Я, Генно Ласкольник, – начал он, словно читая с листа, – генерал Первой Конной армии, клянусь, что найду им другую дорогу на Лиферанскую возвышенность. Такую, о которой никто не догадывается. Ради женщины, что мечтала вновь идти в караване и с котелком супа встала против пятерых вооруженных бандитов. Я клянусь гривой Лааль Белой Кобылы. Ты слышала, Кайлеан? Ты – меекханка и приемная дочь верданно. Никто не был бы лучшим свидетелем.
– Я слышала, кха-дар.
– Хорошо. Значит – услышано.
Ласкольник повернулся и отошел. И только через миг она почувствовала тянущийся за ним запах крови и горелого мяса.
Всякий сам несет свой камень.
И все, что с ним связано.
Вот наша заслуга
Небо еще оставалось темным, а от гор дул холодный пронзительный ветер, когда Дерван вышел из постоялого двора. Поправил полушубок, дохнул в огрубевшие ладони, потер их энергично. Он мерз. Зима все не хотела уходить, напоминала о себе, особенно такими ночами, как эта, посеребрив инеем окрестности, а этот старый скряга Омерал не позволял разжигать печку чаще раза в день, так что выбираться из постели в сером рассветном сумраке всегда представляло собой изрядную проблему.
С утра обязанности его были простыми: накормить животных в коровнике, принести дров из сарая, разжечь кухонную печь и поставить воду для каши. Все должно быть готово до того, как встанут остальные. Такова уж судьба самого младшего на постоялом дворе.
Две коровы и четыре козы не требовали слишком много ухода: охапка сена и ведро воды – вот и все, что им было нужно, дрова уже нарублены, а колодец – не слишком глубок. Обычно все занимало у него не больше четверти часа.
Он поднял глаза, внимательно оглядывая стену густого леса, который, хоть и отдаленный на полмили, постоянно пробуждал неопределенное беспокойство. Дерван не любил леса, избегал его днем, боялся ночью, а наибольший страх испытывал перед самым восходом солнца. Возможно, оттого, что лес в это время выглядел наиболее страшно, будто огромная сумрачная тварь, которая прилегла у ног мощных великанов, готовая каждое мгновение вцепиться ему в глотку.
Над лесом – казалось, камнем добросить можно – нависали Олекады. Нависали, склоненные вперед, мрачные и неприступные. Дикие скалы, черные на фоне розовеющего неба, они выглядели словно фрагмент декораций в огромном теневом театре. Через час, как посветлеет, они проявят свои формы, пугая мир растрескавшимися скальными лицами, издеваясь над весною белыми шапками, выставляя напоказ щербины перевалов – казалось бы, ласковых, но настолько же непреодолимых, как и отвесные пропасти.