В то время квадратные метры были тесно связаны с первым сюжетом. Да не только с первым, квартирный вопрос вмешивался и захватывал самые разные территории живого человека.
Воплощение плана произошло не без коварства. Оказалось, что Ольга не может договориться с сестрой по простой и ясной схеме: «Мы – домой, а вы с Игорем – в театр».
– Почему?! – воскликнул Филипп в нетерпении. – Почему?!
– Какая разница? Не могу, и все! Мы пойдем вместе в театр, а перед входом я скажу, что… я не знаю что, но придумаю, и мы… поедем к тебе.
– Время! Время! Время уходит! – возмутился Решетников.
– Скажи Игорю, пусть выберет спектакль подлиннее.
«Легко сказать», – подумал Решетников, он-то знал, что Лена не готова для встреч с Чутковым, ничего не обещала, белых флагов с красными узорами не предвидится, и вот теперь он узнает, что даже в театр она не готова пойти ради сестры, согласной «на настоящую любовь».
Утро было слишком чудесным и длинным, чтобы что-либо делать. В ванной Филипп тер свое тело, как трут пол в казарме. Ему хотелось артикулировать по-французски, чтобы работали губы, и Решетников, погружаясь в пенную, мыльную воду, всплывал с каким-нибудь красивым по произношению выражением:
– Comprenez, jeune fille?
Еще погружение:
– Je ne mange pas six jours!
Всплытие:
– Мagnifiquement, merveilleux de vous, une femme merveilleuse!
С какой бы стороны Филипп ни смотрел на себя в небольшое зеркало здесь, в ванной, снизу доверху, ничто не предвещало и не могло дать осечки. Лицо, мускулы, волосатость кожи и, конечно, он – «большой»! Его собственное тело тогда еще не было осмыслено владельцем как нечто ценное, притягивающее или отталкивающее. Все казалось проще, его тело – ружье, из которого еще не стреляли. Но сегодня – Решетников был уверен – выстрел состоится. Все услышанное за жизнь о женской и мужской красоте, о женской слабости, мужской силе, все рассказы о блаженстве, неге, вся литература и живопись, наконец, приобретут для него твердую почву настоящей плотской любви. Захотелось написать об этом стихи; они, кажется, даже начали возникать. Филипп спешно вытерся, накинул халат и уже в комнате записал: «Ты придешь…» Потом задумался, обернулся на кровать, дописал: «Ко мне» – и вдруг понял, что она придет, а у него старое, застиранное постельное белье! Он побежал, боясь не успеть, в другую комнату, рылся в шкафу, выбрал лучший, на его взгляд, комплект белья и срочно перестелил кровать. Отошел на расстояние, как подлинный ценитель искусства возле картины, – накрахмаленное до жесткости ложе, розовые цветочки на зеленых веточках, взрыхленная подушка, но почему же одна? Их теперь должно быть две – для него и для нее! Решетников быстро нашел еще одну подушку и наволочку, а затем полил подготовленное ложе французскими духами, которые по ходу попались спрятанными в шкафу между стопками белья. Все готово…
Когда время наконец доползло до вечера, молодой Филипп Решетников еще раз осмотрел подготовленные апартаменты. Проверил спички и свечу, вспомнил о «Советском шампанском» в холодильнике и глазами наткнулся на икону, доставшуюся от прабабушки по отцовской линии – по семейным преданиям, любительницы мужчин, а попросту, честно сказать, бляди. Мать Филиппа, когда отец «задерживался на работе», часто поминала ее: «Твой папочка пошел в свою прабабку… прости меня грешную».
– Ну что, Анна Григорьевна, пожелай мне удачи, – произнес Решетников и перекрестил лоб, глядя на темный, нечитаемый лик в затертом окладе.
Перед театром толпился народ, лишний билетик спрашивали уже на выходе из метро.
«Молодец, Игорек, – подумал Решетников. – Не на какую-нибудь дрянь взял билеты»!
Сестры Поперси материализовались словно из воздуха, но обе с абсолютно постными лицами, отпечатанными под копирку, или, теперь об этом надо писать понятнее – предмет утерян в ходе научно-технической революции, – под копировальную бумагу. Решетникову стало ясно – объяснение состоялось,
Его никто не слушал. Чутков даже не понял, почему Решетников продал два билета, почему за них чуть не подрались, почему Ольга попросила сестру купить две и ни в коем случае не выбрасывать программки. Почему Решетников похлопал его по плечу, он тоже не понял. Игорь смотрел на них, уходивших со спектакля, совсем без зависти, наоборот, с недоумением: «Дураки, на что променяли подлинное искусство, это же можно потом никогда не увидеть».