Дома был советский быт и русская кухня. «Какой я еврей? Языка не знаю, культуру не знаю», — пожимал папа плечами, но на всякий случай перечислил мне имена великих евреев: Эйнштейн, Карл Маркс, Аркадий Райкин. Папа слушал Райкина по воскресеньям в передаче «С добрым утром!». Запись, как правило, была невнятной, мешал смех зала. Радио висело на кухне, где мама с бабушкой наперебой гремели посудой, папа вжимался в приемник ухом, молитвенно шикая: «Тише, тчш–ш–ш-ш, ш–ш–ш!» Всегда строгий и сосредоточенный, папа трясся от смеха, жмурился, повторяя обрывки фраз, снова жмурился и смеялся, нос его заострялся сильней обычного, а мама фыркала:

— Да не гримасничай ты, как старый еврей! Типичный Григорий Львович…

Григорий Львович — папин отец, мой дедушка, жил в другом городе с бабушкой Розой. Когда купили телевизор, я обнаружила, что Райкин похож на деду Гришу…

В первом классе, где мы учились вместе с Кацем, стояли парты трех размеров — мои коленки упирались в крышку самой большой, а Аркашу посадили на самую маленькую и дали подставку для ног. Он задирался всегда и везде, мне приходилось защищать его от хулиганов. Классу к восьмому, когда хулиганы выросли, а я нет, я по привычке заслоняла Аркашку, он все еще был на голову ниже меня, и дядя Миша, мой двоюродный дед, объяснял:

— Аркаша не вырастет, ведь его мать вышла за родственника: он–то Кац, а она была Кацман… Иришка, а какие песни я ей пел!

Дядя Миша подмигивал, садился за пианино — ему был высок мой крутящийся стул — и исполнял любимую, на двух аккордах:

Протекала речка,Через речку мостик,На мосту овечка,У овечки хвостик.

Я радовалась, что Аркашина мама не выбрала дядю Мишу: Кац не уродился бы выше ростом, но стал бы тогда мне троюродным дядей, этот кучерявый вредина Кац! Впрочем, моему отцу Аркашка безоговорочно подчинялся: когда заходил за велосипедом, а делал вид, что заходит за мной. Я пылесосила или готовилась к сольфеджио. Папа отрывался от своей докторской и отсылал Аркашку на почту — с квитанцией или бандеролью. Пока тот выполнял поручение, папа подкачивал шины и выносил во двор дамский подростковый — только на нем Аркашка ездил в одной плоскости с велосипедом, на других же торчал сбоку, как сучок.

— Я за еврея замуж не выйду, — заявила я как–то маме.

— Почему? — обиделась мама. Папа считался завидным мужем: сам покупал картошку, сам делал винегрет.

— Они слишком расчетливые. Даже Кац ради велика может не вредничать.

<p><strong>29</strong></p>

Еще была Дроздова Ципора Израилевна, моя мучительница по сольфеджио, знаменитый на весь город педагог. Удивительно, мне никогда не снится сольфеджио, — снится, что четверть короткая, что география по средам, а я все среды прогуляла, проболела, вдруг пришла — и попала на четвертную контрольную. Я не мучилась с географией, просто недолюбливала, зато на сольфеджио я выбрала чувство вины с запасом, с горкой, — это где–то зачлось и, слава богу, не снится.

У моей мамы был голос — высокий, красивый, я же хрипела вечно простуженным горлом, а баба Тася, чуть что, вела нас с сестрой в платную поликлинику. Что только не пытались у меня найти: фиброму на ноге, оказавшуюся шишкой после ушиба, опухоль на груди, давшую старт моему взрослению… В пятилетнем возрасте у меня обнаружили несмыкание голосовых связок и, чтоб уменьшить нагрузку, запретили петь. Это было бессмысленно, я все равно непрерывно разговаривала, я бы и пела, но мама жаловалась, что, когда я пою, у нее болит горло.

Учиться музыке меня сначала отдали в клуб, где сольфеджио не было. Через два года перевели в музыкальную школу, решив, что сольфеджио я наверстаю, или вообще ничего не решив, — я не помню, чтоб со мною советовались. Зато я помню расписание, пожелтевший типографский бланк, заполненный простым карандашом, — ошибочное расписание, из–за которого я пришла сразу в третий и ходила в этот класс целый год. Это было посильнее географии. Это было, как сон, будто я кого–то убила. Когда не снится, как убивала, но такое чувство вины, что точно знаешь: кого–то убила.

Я пришла в середине четверти, но с письменным заданием справилась: построила трезвучия, транспонировала песенку. Урок вела Ципора Израилевна, крючконосая дама с красной проседью. Она вызвала меня к инструменту, взяла аккорд, брезгливо цыкнув:

— Барецкая.

(Еще не было причин брезгливо цыкать, но я уже не могу представить, чтоб она обращалась ко мне иначе.) Я растерялась: как петь три звука — я не знала, что их поют по очереди.

— Я не умею. Мне петь нельзя.

— Как не умею?! Ты зачем сюда пришла? Пой, Барецкая! Фа–мажор.

Перейти на страницу:

Все книги серии Романы без вранья

Похожие книги