Трудно подбирая немецкие слова, старший лейтенант Ковригин что-то спросил у немца. Немец не ответил. С какой открытой ненавистью, ядовитым презрением и надменным изумлением он смотрел с высоты своего роста на капитана: вот такие малорослые, скуластые, узкоглазые азиаты побеждают нас, немцев, о майн гот, они уже в Германии! «Ненавижу вас, ненавижу!» – кричали его белесые льдистые немецкие глаза.
Капитан Овсянников, невысокий, ширококостный, немолодой, выпивший, багровея лицом, какое-то время взглядывал на немца маленькими слезящимися глазами, в которых мутнела спокойная, но беспощадная ненависть к одному из тех, кто убил его жену и детей, поглядел и коротко приказал своему приемному сыну Костику:
– Костик, а ну, врежь ему!
Костик, с автоматом на груди, дернулся вперед и с двух-трех шагов, от пояса, всадил в живот немца длинную очередь. Немец упал как подкошенный. Из-под клочьев сукна его шинели повыше поясного ремня закурился дымок опаленной шерсти. Костик медленно попятился от немца и оглянулся на ребят с бледной улыбкой, дескать, видели, как это я. Капитан Овсянников поглядел на Костика странным хмельным взглядом и, вдруг рассердившись на нас, закричал:
– Чего столпились?! Дохлого фрица не видели?! Вперед давай, вперед!..
Мы зашагали по шоссе дальше. Шли вразброд, смешиваясь взводами. Комэска с ординарцем и Костиком, наш взводный и командиры остальных взводов шли позади. Ковригин оторвался от них, догнал нас и, шагая рядом с Шалаевым своей кривоногой, чуть развалистой походкой, сказал ему негромко, как бы между прочим:
– Шалаев, отдай сюда пистолет.
– Ну, товарищ старший лейтенант, я же его в бою добыл, жизнью рисковал.
– Не положено. У тебя есть личное оружие.
Шалаев вытащил из-за пазухи пистолет, такой ловкий, красивый, и сунул старшему лейтенанту. Взводный вынул обойму, вставил обратно и сказал:
– Как он еще не убил тебя.
– Он же на бегу стрелял. Да издалека. Когда я догнал его, у него уже патроны вышли. И попал бы – не убил. Эта штука на сто метров телогрейку не пробивает. Я пробовал.
– Ты еще скажешь, Шалаев. Это же «вальтер», у него отличный бой, – насмешливо проговорил старший лейтенант и, отстав, снова присоединился к офицерам.
– Хрен с ним, я еще достану, – сказал Шалаев и вытащил из кармана часы на цепочке. Зато вот что у меня есть. Вот это трофейчик!
Карманные и ручные часики были моей мечтой, я их никогда в руках даже не держал, иногда мне снились сладостные сны, будто у меня появились ручные часы, но я не смог бы, не посмел бы отобрать их у пленного, тем более сорвать у убитого. Плохая примета – убьет. Оставалось только завидовать Шалаеву, этому ушлому, смелому и хваткому солдату, которому сам черт не брат.
Мы прошли по шоссе с километр без боя – никого не было ни на шоссе, ни по сторонам дороги, и нам коноводы подали коней. Решитилов подвел ко мне Машку, мне отрадно было видеть снова своего коня, я с удовольствием вдыхал запахи конского пота, шерсти и кожи, эти извечные и родные мне с детства запахи крестьянской жизни, крестьянского труда и дороги. Я снова был «копытником», конником, может, и конюхом. Я подтянул подпруги, и была команда «садись!». И мы поехали. Приятно было чувствовать себя снова в седле. Мы уже отошли немного после смертельного возбуждения, отошли от недоступных нашему пониманию чувств, пережитых нами во время атаки, во время преследования бегущих фрицев, и лица, глаза наши стали прежними, обыкновенными лицами и глазами обыкновенных юнцов и мужиков. На лицах наших, в глазах наших снова проступили и простая улыбка, и молодая жадность к жизни, и усталость. Музафаров, который, когда поднимался первым в атаку, был бледно-серым и остервенелым, ехал теперь с насмешливо-важным выражением на румяной мальчишеской роже; глаза Баулина снова стали мягкими и задумчивыми, думал он, наверное, о своей затерявшейся в немецкой неволе жене, размечтался о встрече с ней. А у меня перед глазами, мешая мне углубиться в сладостные ощущения жизни и в мысли о Полине, о которой я думал всегда, у меня перед глазами все еще стоял расстрелянный немец. Нет, я не считал, что расстреляли мы безоружного пленного, он не был пленным, он даже не поднял рук, он бил по нас с увала, потом отстреливался, вел себя надменно, нагло; я знал, был уверен, что если бы он поднял руки и держался смирно, как подобает пленному, или хотя бы произнес «Гитлер капут!», как обычно делают попавшие в плен немецкие солдаты, тогда, наверное, мы не убили бы его. Нет, не жалко было мне его. У комэска под немецкими бомбами погибли жена и дети, а у Костика на глазах фашистские нелюди повесили мать. Но мне все же думалось, что не надо было убивать немца Костику, четырнадцатилетнему мальчишке, что не должен был комэска приказывать Костику убивать…