Он затянулся, бросил бычок в снег и замолчал. Ночь была темна, потому что вот уже который день над землей висела низкая сырая облачность, черноту ночи немного разбавляла белизна снега да, может, где-то за облаками бродила забытая луна. Окрест цепенела тишина, может, бои шли далеко отсюда, в стороне, только где-то вдали, будто давая знать, что война все же не дремлет, изредка побрехивал пулемет, ручной по звуку. Хотелось спать, аж ноги подкашивались.
– Толя, если хочешь спать, ложись подреми, – сказал Баулин.
Я этого только и ждал. Вечером я из дома выволок большой ковер, одну его половину затолкал, втоптал в окоп, а другую накинул сверху, получилась нора, вот в эту самую нору из ковра я залез с ногами и поспал немного, пока нас не сменили Музафаров с Шалаевым.
Утром поднялись затемно и, как всегда, ждали команду «Получай овес!», «Получай еду!», но услышали другую: «Расседлать коней! Приступить к чистке!» Я уже не помнил, когда держал в руках щетку и скребницу. Так вот полчаса драили своих заперхотивших и запыленных коней, как будто к выводке готовились. Потом, после завтрака, было эскадронное построение, и старшина Дударев битый час мозги нам вправлял насчет того, чтоб мы во время этой стоянки не лодыря гоняли, а привели в порядок подзапущенное хозяйство, амуницию, обмундирование, подковали, подлечили коней (у некоторых коней спины были набиты). Затем, расходясь по взводам, проверили на форму двадцать, у Худякова нашли вошь. У помещика, хотя он и барон, бани не было, в ванной, наверное, мылся барон, там стоял титан, который топился дровами, но какой от него толк, солдату белье надо прожарить, обычно жарили в железных бочках, а их здесь нигде не было. «Ладно, потерплю до Берлина», – сказал Худяков. Словом, мы перешли в распоряжение помкомвзвода Морозова, который говорил с нами на «вы», и неспеша занялись хозяйством. С Машкой у меня было все в порядке, шипы на подковах еще были не стерты, я вычистил седло, надраил стремена, затем почистил пулемет, набил диски патронами и напоследок занялся собой, пришил свежий подворотничок и до блеска натер песком шпоры.
Ближе к обеду нас догнал Голубицкий.
– Явился, не запылился, – ехидно встретил его Шалаев. – Ну и хитер же ты, Голубицкий. Мы в атаку, а ты в тыл.
– Я же паренька вынес, ты же видел.
– Выносить раненых не наше дело, на это есть санинструктор, санитар. Понял?
– Пока твой санинструктор соизволит прийти, человек кровью истечет.
– Ты, Голубицкий, лучше не оправдывайся. Говори, струсил. Тебе бы кривую винтовку с кривым штыком, чтобы ты из-за угла воевал с фрицем.
– Болтун! В Одессе я таким, как ты, башмаки чистить не давал.
– Врешь же ты. Никогда ты не был директором универмага.
– Не веришь – дело твое. Вот кончится война, приезжай в Одессу. Не сразу, ну лет через пяток, и спроси товарища Голубицкого Веньямина Захаровича, вот тогда поговорим, если, конечно, тебя ко мне пустят.
– Ну, если ты такой туз, почему рядовым воюешь и кобылам хвосты крутишь?
– Это не твоего ума дело. Мне и рядовым неплохо.
– Прекратите! – перебил их помкомвзвода. – А то развели тут!
Это относилось не столько к Голубицкому, сколько к Шалаеву. Видно, и взводный и помкомвзвода ничего не имели против того, что старик Голубицкий во время боя понес в тыл раненого и почти сутки отсутствовал.
После обеда нас никто особенно не тревожил, не дергал командами, распоряжениями, взводы расположились по комнатам, так как комнат этих в доме было много, каждый взвод занял отдельную (начальство разместилось на втором этаже, где у фон-барона была спальня), сидели курили, трепались, словом, отдыхали, кроме тех, конечно, кто дневалил возле лошадей и стоял на посту; некоторые уже собирались на боковую (такое удовольствие нам выпадало редко), как тут пошел взводный и приказал собраться в большой комнате. Не очень довольные, перешли в большую комнату, где стояло пианино и на стенах висели картины. Оказывается, приехал комсорг полка.