В первом пункте он был прав: упоминание моего имени в титрах трех десятков фильмов, где я участвовал в качестве сценариста, соавтора сценария или просто консультанта, ни на йоту не прибавило мне популярности; зато второе оказалось сильным преувеличением. Я очень скоро убедился, что кинорежиссеры – народ незатейливый: им достаточно подкинуть идею, ситуацию, фрагмент сюжета, что угодно, до чего они бы сами сроду не додумались; потом добавляешь несколько диалогов, три-четыре дурацких остроты – я мог выдавать примерно по сорок страниц сценария в день, – представляешь готовый продукт, и они в экстазе. Дальше они только и делают, что меняют свое мнение обо всем: о самих себе, о производстве, об актерах, о черте с дьяволом. Достаточно ходить на рабочие совещания, говорить им, что они совершенно правы, переписывать сценарий по их указаниям, и дело в шляпе. Никогда ещё я не зарабатывал деньги с такой лёгкостью.
Самой большой моей удачей в качестве главного сценариста стал, безусловно, «Диоген-киник»: по названию можно предположить, что речь идёт об историческом костюмном фильме, но это не так. В учении киников существовал один пункт, о котором обычно забывают: детям предписывалось убивать и пожирать собственных родителей, когда те утратят способность к труду и превратятся в лишние рты; нетрудно представить, как это ложится на современные проблемы, связанные с ростом числа пожилых людей. В какой-то момент мне пришло в голову предложить главную роль Мишелю Онфре[15], который, естественно, с энтузиазмом согласился. Но этот жалкий графоман, так вольготно чувствующий себя перед телеведущими и безмозглыми студентами, перед камерой совершенно сдулся, из него невозможно было вытянуть ничего. Съемки благоразумно вернулись в накатанное русло: заглавную роль, как всегда, сыграл Жан-Пьер Мариель.
Примерно в то же время я купил виллу в Андалусии в совершенно дикой местности к северу от Альмерии, носящей название природный парк Кабо-де-Гата. Архитектор действовал с размахом: пальмы, апельсиновые сады, джакузи, каскады; с учетом климатических особенностей (это самый засушливый регион Европы) его замысел отдавал легким помешательством. В придачу, о чем я даже не подозревал, это оказалась единственная часть испанского побережья, куда еще не проникли туристы; через пять лет цены на землю здесь подскочили втрое. В общем, я в те годы несколько смахивал на царя Мидаса.
Тогда же я решил жениться на Изабель; наша связь длилась три года, как раз среднестатистический срок добрачных отношений. Церемония была скромная и немного грустная; ей только что исполнилось сорок. Сейчас я четко понимаю, что два эти события взаимосвязаны, что мне хотелось этим доказательством своих чувств немного сгладить для нее шок сорокалетия. Он у нее не проявлялся в каких-то определенных формах: она никогда не жаловалась, вроде бы ни о чем не тревожилась; это было что-то неуловимое и в то же время душераздирающее. Временами – особенно в Испании, если мы собирались пойти на пляж и она натягивала купальник, – я чувствовал, что, когда мой взгляд останавливается на ней, она чуть оседает, как будто ее ударили под дых. На миг гримаса боли искажала великолепные черты ее тонкого, выразительного лица – его красота словно была неподвластна времени; но на теле, несмотря на плавание, несмотря на классический танец, появились первые признаки приближающейся старости, признаки, которые (кому это знать, как не ей) скоро начнут быстро множиться, вплоть до окончательной деградации. Я не мог понять, что отражалось на моем лице, что заставляло ее так страдать; я бы многое отдал за то, чтобы она ничего не замечала, потому что, повторяю, я любил ее; но это явно было невозможно. Как невозможно было твердить ей, что она по-прежнему желанна, по-прежнему красива; я никогда не мог ей лгать, даже в мелочах. Я знал, как она потом смотрела на меня: это был покорный, печальный взгляд больного животного, которое отходит на несколько шагов от стаи, кладет голову на лапы и тихо вздыхает, потому что чувствует признаки близкой смерти и понимает, что не дождётся жалости от сородичей.