— Феденька тебе не сказал, что она у него попросила?
— Сказал. Чтобы в палаты приходить.
— А что видеться они здесь будут — это как? Не понимаешь ты?! Эта девка сына у меня отнимает!
Руди щеку изнутри прикусил. Так и закатил бы глаза, и застонал. А лучше — оттаскал бы дурную бабу за косы. Ей-ей, жену бить надобно! Любава хоть и царица, и умна, и красива, а все ж... откуда в ней это глупое — сына отнимают?!
Бабское, дурное...
Умная-то баба и сына не потеряет, и дочь получит. А дура...
— У тебя, Любушка, сына никто не отнимет. Никогда.
— Как же...
— Любушка, веришь ты мне?
— Верю, Руди. Верю...
Всякому зверю поверю. А тебе — ежу — погожу...
Вслух этого собеседники не сказали. Но еж, покачивая колючками, словно мимо прошел. Мелькнул — да и исчез.
— Тогда принимай ее, да улыбайся. Умнее тебя эта девка быть не может. Ты-то найдешь, где у нее изъян, а там и Федя на нее смотреть не захочет.
Любава кивнула.
— Что ж. Может, и прав ты. Хорошо, что на тебя Федя не огневался.
— Не сильно.
А про себя Руди уже думал, что такого сделать, чтобы Фёдор его простил окончательно.
Кое-что уже и придумывалось.
Михайлу на подворье к Заболоцким и впустили, и приняли радостно. Царевичев человек. Ближник. Конечно, на крыльце его боярин не встречал, не по чину, а вот в доме встретил, приветил, в горницу проводил.*
*- между прочим, целые ритуалы были. Как встречать гостей в зависимости от социального статуса. К примеру, важного гостя могли и у ворот встретить. А если хотели показать свое пренебрежение — то гостя могли и в дом не позвать. Или звали, а хозяин даже с лавки не вставал. У Костомарова это интересно описано. Прим. авт.
— Поздорову ли, Михайл...
— Алексеевич я, боярин. Да ты так Михайлой и зови. Царевич так зовет, а ты, может, и породнишься с ним, к чему нам чиниться?
Расположение боярина Алексея Михайла этим нехитрым приемом купил сразу. Боярин засиял, аки ясно солнышко.
— Ну, коли так...
— А что не так? — невинность просто изливалась из зеленых глаз. Пропитывала горницу, освещала весенним солнышком, даром, что осень на дворе, зима уж....
— Да вроде и все так. Ну, тогда садись, Михайла, отведай со мной, что Бог послал?
— Благодарствую, боярин. А только не просто так я, дело у меня к тебе.
— Какое дело?
— Фёдор Иванович попросил Устинье, дочери твоей, подарок передать. Да только неприлично это, так может, я тебе, боярин, отдам, а уж ты сам и распорядишься?
Боярин снова кивнул.
Да, неприлично.
А так намного лучше, когда через него. Так-то никто худого не подумает. Прислали что-то боярину, а он дочери и отдал.
С другой стороны...
— Я сейчас Устинью позвать прикажу, ты ей сам все и передай, Михайла. В моем присутствии, понятно.
— Конечно, боярин. О другом и не думал даже.
Устя сидела на лавке, рядом с сестрой.
Та спала. Глубоко и крепко, но на животе. Поротый зад еще не скоро заживет, отец приказал хлестать без жалости. Не за Устинью, за глупость и язык поганый, но Устя себя все равно плохо чувствовала.
Понятно же, кого Аксинья овиноватит. Ее, только ее...
Не было ранее такого. Устя не помнила, чтобы случалось. То ли Аксинья вела себя умнее, то ли...
Не было для зависти повода?
Даже когда Устя невестой царевичевой стала, так жалко она выглядела, что сестра ей не позавидовала. А потом?
Позавидовала — потом? Врагом стала — потом?
Сейчас все это раньше проявилось, злобой полыхнуло. А тогда...
Тогда и незаметно было.
Михайла? Или корни глубже?
Устя сидела, по капельке силу вливала. Пусть Аксинья завистлива, а все ж ее сестра. Все меньше промучается. Дарёна сзади подошла, по голове погладила.
— Эх ты, добрая душа.
— Сестра она мне.
— Так-то так. Да только ты ей не сестра.
— Нянюшка?
— Ты для Аксиньи много чего сделать готова. И с собой ее берешь, и стараешься. А она, будь ее воля, тебя в грязь бы притоптала, сверху попрыгала.
— Может, перерастет еще?
— Шестнадцать лет почти растет, ничего не меняется. Ей ведь только то, что у тебя надобно. Другое ни к чему.
— Так у нее все и есть, — даже растерялась Устя. Не выделял их отец ничем, да и матушка вечно занята была. А нянюшка старалась, чтобы всем поровну было. Так что ж не в лад пошло?
— Есть. Да ей еще твое подавай. Ты не замечала, делилась охотно, а ей то еще хуже. Когда вот так, легко отдается. Не видишь ты себя, и ее не видела. А ей бы... хоть раз бы ты пожелала того, что у Аксиньи есть, хоть раз бы позавидовала.
— Не умею...
— Знаю, Устяша. А она не понимает этого. И злобится. В моих родных местах так говорят. Дружишь с гадюкой — дружи, а палку в руке держи. Вот и ты ее держи, да оглядывайся. Если будет возможность — ужалит тебя Аксинья.
— Даже себе во вред?
— Постарается, чтобы не во вред. Но и такое быть может. Не понимаешь ты силу зависти и ненависти.
— Нет, нянюшка.
Понимаю.
И нашу последнюю встречу с сестрой хорошо помню. Только глаза закрой — и вот она перед глазами. Разодетая в дорогие наряды, накрашенная, напудренная... отчаянно злая и несчастная. Такая, что я ее даже пожалела. И тем еще больше уязвила? Она меня жалеть и жалить приползла, а я ее...
Неуж так и было?
Почему я не видела? Не задумалась?