Ох и страшно было Федору. И чтобы развеять свой страх, решил он поехать, поразвлечься.
Куда?
А на Лобную Площадь.
Есть такое страшненькое место в Ладоге. Есть.*
*- автор в курсе истории Лобной площади в Москве. И Болотной тоже. Но здесь все-таки Росса. И Ладога. Прим. авт.
Раньше несколько таких мест было, на которых людей казнили, сейчас одно осталось. Приказал государь Иоанн Иоаннович еще лет двадцать назад, дабы людей криками и прочим не отвлекать сверх меры, а преступников через половину города не возить — устроить все в одном месте. Тут тебе и Разбойный приказ рядом, и Пыточный. Вышел за ворота, пару улиц прошел — и на плахе.
Или на колу.
Или...
Много разных казней придумано, и мучаются люди страшно. А Федор...
Смотрел на него Михайла — и тошно парню становилось. Мерзостно как-то.
Наслаждается он? Любопытствует?
А ведь и верно.
Чужой боли радуется, сосет ее, ровно клещ громадный, соками наливается. Вот и румянец на щеках заиграл, глаза заблестели.
А Лобная площадь же...
Несколько помостов пыточных, люди ходят вокруг, палачи своим делом заняты. На одном помосте кнутом секут кого-то, на втором плаха от крови алая, видно, только что кого казнили, рядом на колу человек корчится — уж и не человек. Так, остаток жизни в нем теплится — и все.
Федор мимо прохаживается, палачей подзывает, любопытствует, сам к кнуту примерился, удара не нанес, но задумался.
Михайле на то смотреть страшно и тошно было.
Омерзительно.
Сам там очутиться мог бы, сложись судьба чуточку иначе.
Нет? Повезло?
А ведь мог бы. И под кнутом, и на дыбе, и каленым железом... Михайла-то все это и видел, и дружки его так заканчивали. Любоваться?
Да его б воля — все б он тут под корень снес! Камнем закатал! Чтобы и думать о таком забыли, чтобы все казни за стенами высокими проводились, и были быстрыми, да безболезненными.
Отрубили голову — и все тут. Мигом единым.*
*- Михайла был не в курсе исследований, и не знал, что мозг-то погибает не сразу. Прим. авт.
А Федору в удовольствие.
Наслаждается он!
А это что?!
Колдуна поймали? Ах нет! Ведьму!
Ведьмой девчонка оказалась, может, лет двадцати, рыжая да конопатая, глазами сверкала злобно, когда тащили ее к помосту каменному. Один он такой, а на нем — столб, от жара почерневший. И хворост собирают, водой поливают...
Федор уставился, вот-вот слюна по харе потечет, по жабьей, а Михайла ближе посунулся, помощника палача пальцем поманил, монетку в пальцах покрутил.
— Это чего будет?
— Ведьма это. У боярина в полюбовницах была, боярыню отравила, самого боярина привораживала, на бояричей покушалась.
— Я смотрю, на ней и следов пытки не видно. Созналась, что ли?
— Сама во всем призналась, и пытать не пришлось, да. И что зелье варила, что подливала, что на кладбище за пальцем мертвеца, да листом крапивы ходила — все сама. Охота ей, понимаешь, боярыней стать. А там бы и боярин за женой отправился.
— А дознались-то как?
— Сынок боярский без любимой подушки не засыпал. Уложили, успокоила, так ночью проснулся, реветь начал. Нянька за подушку — нет ее. Искать стали, ну и увидели, как эта дура в подушку подклад зашивает. А как поняла она, что все, не будет хорошего, так и полезла из нее злоба, зависть полилась. Записывать за ней не успевали.
Михайла покивал раздумчиво.
Что ж. И такое бывает.
Мало ли, кому боярин подол задрать изволит, когда всякая дура боярыню из-за того травить начнет, да на детей покушаться, хорошего мало будет.
— И что с ней теперь?
— Сожгут, понятно. Вместе с ведьмовством ее.
Михайла опять кивнул. Монетка из рук в руки перешла.
— Благодарствую.
И к Федору.
— Ведьму жечь будут, царевич. Дымом провоняем.
Федор на него только рукой махнул. И остался посмотреть.
И как несчастную к столбу привязывали, а она ярилась, да плевалась.
И как хворостом обкладывали, обливая его ледяной водой.
И как поджигали его, и мехами дым отгоняли — не задохнулась бы ведьма проклятая раньше времени...
Федор смотрел, не отрываясь, каждой секундой наслаждался. А Михайла...
На ведьму не смотрел он, противно было. А вот крики слышал. И запах чуял, а уж когда на Федора поглядел ненароком...
Вот тут Михайлу и пробрало.
Кинулся он за ближайший помост — и так там проблевался, что чуть кишки не выплюнул. До того мерзко ему было видеть от пота блестящее, влажное лицо царевича, глаза его выпученные, язык, который губы облизывает...
Федор — наслаждался.
Каждой минутой мучений несчастной, каждым криком, каждым стоном — наслаждался.
Определенно, что-то с ним не так.
— Ах ты дрянь такая-сякая! Замуж тебе?! Да я тебя...
Крик разносился по всему терему.
Устинья вылетела из светлицы, словно ошпаренная кошка. Что случилось-то? Почему ее батюшка так кричит?
Бабушка еще уехать не успела, а он...
— Батюшка?
Ее отец стоял посреди горницы, а у боярских ног скорчилась одна из холопок. Настасья.
И кажется...
Отец ее до отъезда привечал. И сейчас к себе позвал... зачем?
Устя даже разозлилась на себя. Вот вопрос-то, учитывая, что на девке сарафан порван и на щеке след от боярской пятерни пропечатался.
— Пошла вон! — рявкнул боярин. — А ты... я сейчас тебя...