Постепенно он входит в свою любимую роль преподавателя, и стол превращается в кафедру. В какое-то время в ход идут и тарелки: моя «Тройка с гарниром» олицетворяет Движение за социализм, а его кебап в винном соусе становится «Молодцами». К. говорит о том, что в свое время мы не объяснили молодым суть коммунизма со всеми его ужасами и лагерями и поэтому целое поколение считает его стилем жизни.
— Прекрати, — прерываю его в какой-то момент, — а то так недалеко и до вечного «Мы в свое время так и так, а эти сейчас…». Молодежь по всему миру бунтует против стариков, а здесь старики пытаются бить молодых. Совсем как Тарас Бульба: «Я тебя породил, я тебя и убью…»
— Может быть, и так, — соглашается он. — Мы ничего не смогли сделать, ничегошеньки… Именно здесь, в доме номер пять по Московской улице, где мы сейчас сидим, находилось здание органов госбезопасности. Внизу, под нами, в подвале со стороны улицы Малко Тырново, располагались пыточные. Там сначала били по-страшному, обрабатывали, так сказать, щуплых ребят, а потом приказывали: давай, снимай штаны, не снимая обувь. Если не получается, значит, брюки уже, чем полагается. Раз так, отправляйся на Московскую за справкой. Били по почкам, чтобы не оставалось следов. Если пронесет, считай, повезло. «Чем вам мешают мои штанины, уроды? Свиньи, что такого, что брюки заужены, что плащ у меня желтый, как лимон, а пальто с деревянными пуговицами, ублюдки?..» — К. уже почти кричит в гневе. Люди за соседними столиками начинают оборачиваться в нашу сторону.
— Послушай… — пытаюсь я его прервать.
— Подожди-ка, — говорит вдруг К. — Разве ты не был среди тех, кто хотел создать музей госбезопасности? Именно здесь, в подземелье… И где ваш музей?
— Нашу идею одобрили, мы на пятидесяти страницах подробно изложили, что и как надо сделать. Появились восторженные статьи в газетах… И всё. Сначала рассказывали, будто негде. Вот был бы мавзолей, сделали бы там, но теперь бла-бла-бла… Вдруг в Софии не оказалось места. И тогда мы вспомнили о подземелье на Московской. Ты знаешь, какое там эхо? Сохранилась какая-то акустическая память, ведь столько людей прошло через это подземелье, столько кричало. И вроде уже все было на мази, но вдруг застопорилось, а потом все ушли в сторону, вроде как сейчас не время, не надо разделять народ… Одним словом, ничего. Нельзя сделать музей чего-то, что еще живо.
Некоторое время мы молчим. Столики постепенно пустеют, становится прохладно. Потом К. продолжает. Говорит о том, что людям надоели партии, глобализация и политкорректность…
— И чем им не нравится глобализация? — спрашиваю я. — И о какой политкорректности ты говоришь здесь, где тебя запросто могут обматерить, это им как поздороваться.
— Видишь ли, — К. не любит, чтобы его прерывали, — несправедливость во всем, и люди это чувствуют. А мы отошли в сторону, и никто не хочет рисковать и говорить о наболевшем.
— Именно что рисковать, — отвечаю я. — Точнее и не скажешь. Но ты говоришь как человек, который готов помочь слабому. Но ведь слабые — мы с тобой, пойми же, наконец. Все переменилось. И бритоголовым плевать на то, что какие-то там очкарики снизошли до беседы с ними.
— Ты не живешь здесь постоянно и не можешь так говорить, — обрывает меня К.
Кажется, назревает скандал. Совсем как в старые добрые времена.
— Подожди, подожди… А если нас не хотят слушать, тогда как?.. Или ты имеешь в виду либеральный дискурс… Но ведь они просто рассмеются тебе в лицо, сорвут с тебя очки, раздавят их и отправят одного по темным улицам… Это в лучшем случае. Или будут молотить тебя дискурсом по голове, пока ты ищешь на земле очки. — Я понимаю, что утрирую, может даже перебарщиваю.
К. умолкает, невольно поднеся руку к лицу, словно желая проверить, на месте ли очки. Таким ом меня не знает, но во мне скопилось много молчания плюс несколько рюмок ракии.
— Что дает национальное государство? Уверенность в том, что тебе известно, кто ты, что у тебя есть место среди других, тебе подобных. Они говорят на том же языке и помнят то же, что и ты: от хана Аспаруха до вкуса печенья «Золотая осень». И в то же время у вас общая деменция по отношению к другим вещам. Я уже не помню, кто это сказал, что нация — это группа людей, которые договорились помнить и забывать одни и те же вещи.
— Ренан сказал, еще в девятнадцатом веке, я читал вам лекцию о нем, — перебивает меня К.
— Ладно, не спорю. Ну а что, если Европу разделить на разные периоды? Так или иначе, национализм — явление территориальное, территория — это святое. Что произойдет, если выдернуть из-под ног этот коврик? Общей территории не будет, ее место займет общее время.
— Вопрос в том, готовы ли мы сделать выбор, — бурчит К. — Впрочем, а что вообще ты думаешь по поводу этого референдума? — Он неожиданно смотрит на меня поверх очков, смотрит по-особенному, как умеет только он.