После выезда из Кремля Рыков, помнится, ещё недолго оставался на работе. Перестав работать, он совершенно никуда не выходил из квартиры. Не помню, был ли это официальный домашний арест. Вскоре стали поступать пакеты то из ЦК, потому что они были в красных конвертах, то ещё откуда-то. После я поняла, что из НКВД. На столе отца эти бумаги лежали очень высокими кипами. Однажды, убирая в комнате, я стала читать лежавшую сверху бумагу. Это были показания против отца бывшего его секретаря Е.В. Артеменко, «тети Кати», как я привыкла называть её с детства. Они произвели на меня впечатление какого-то ужасного злого бреда. Чудовищней всего было то, что это писала «тетя Катя», человек, знавший отца с юности, значит, человек, заведомо лгущий, беспардонно, казалось, с упоением. Там было что-то, кажется, о выслеживании машины Сталина по поручению отца и тому подобная явная для меня чушь. Заставшая меня за этим чтением мать категорически запретила притрагиваться к этим бумагам, как она выразилась, «грязи».

Впоследствии кто-то мне говорил, что было два пленума. Я буду рассказывать, как помню. Совершенно четко различаю только последние дни ужасного февральского пленума. Теперь я понимаю, что чтение материалов «следствия» и совершенная оторванность от жизни да и людей (после августа 1936 года у нас, кроме сестры матери Е.С. Толмачевой и племянницы отца Г.В. Николаевской, никто не бывал) нравственно надорвали Рыкова. Он замкнулся в себе, был молчалив, почти не ел, молча ходил из угла в угол, напряжённо думая. Иногда, так же напряжённо думая, часами лежал. Как это ни странно, курил он в эти дни меньше, чем обычно. Видно, забывал даже и об этой давней своей привычке. Кажется, в январе меня уволили из ВПШ[48], так что я была всегда дома, постоянно наблюдала за отцом. За это время он очень постарел, волосы поредели, постоянно были как-то всклокочены, лицо осунувшееся, с синевато-бледными кругами под глазами. Видимо, он не спал. Он не разговаривал, только думал и думал.

Однажды, войдя в общую комнату, я поразилась видом отца. Он сидел у окна, спиной к нему, в какой-то неестественной позе: голова откинута назад, руки переплетены и зажаты переплетенными ногами, по щеке ползет слеза. Он, мне кажется, меня не видел, поглощенный своими мыслями. Я услыхала, как он сказал, как-то растянуто, полушепотом: «Неужели Николай действительно с ними связался». Я словом или движением к нему, не помню, обратила на себя его внимание, он как будто очнулся, встал и, пробормотав что-то бессвязное, ушел в свою комнату. Я понимала, что Николай — это Н.И. Бухарин, а «они» — те, чей процесс недавно прошел.

Кажется, за несколько дней до начала февральского пленума меня позвали в комнату отца и велели слушать. Мать читала письмо Н.И. Бухарина, кажется в ЦК, а может быть, в Политбюро. Помню, что это письмо начиналось словами: «Товарищи, дорогие товарищи…» В этом письме шаг за шагом опровергалось каждое показание против Бухарина. Казалось, что все обвинения разбивались вдребезги, какая-то тяжесть снималась с плеч. Но отец лежал молча, ничем не выказывая свое впечатление. Окончив, мать сказала: «Вот, я тебе говорила, что нам нужно сделать то же самое…» Отец повернул к ней только голову и ответил: «Неужели ты ещё не понимаешь, что это никому не нужно, что это ничего не даст?»

18 февраля очень долго не было газет. Пришедшая домашняя работница рассказала, что на Доме Союзов висят траурные флаги и через Охотный рад не пропускают транспорт. Видимо, умер кто-то из членов правительства. Родители были удивлены, никто, казалось, опасно не болел. Наконец в почтовом ящике оказались газеты. Я увидела, что скончался Серго Оджоникидзе. Взяв газету, мать вскрикнула: «Последняя надежда…» — и упала на пол без сознания. Она не поднималась несколько месяцев.

Наконец начались выезды отца из дому. Кажется, вечерами, во всяком случае, возвращался он в темноте. Иногда кое- что рассказывал при мне. Например, он рассказывал об «очной ставке» с Сокольниковым. Когда отец проходил в зал, где шло заседание, в предыдущей комнате находился Сокольников с охраной. Увидев отца, он наклонился, как будто завязать шнурок ботинка — стыдно было смотреть в глаза, — а потом «врал», как сказал отец, повторяя свои показания.

Если мать встречала отца вопросом: «Ну, что?» — он отрезал: «Что? Чего ты ждёшь? Все врут». Что-то он говорил о Пятакове, помню только, что говорил о его невероятной бледности.

(Я что-то путаю здесь во времени. Когда происходил предыдущий разговор, вернее разговоры, и последующий, мы втроём были в общей комнате, а после 18 февраля мать лежала в постели и, как помнится, не выходила из своей комнаты.)

Перейти на страницу:

Похожие книги