Придя с одного из заседаний, отец спросил у матери, нет ли у нас какого-нибудь письма из Мухалаткиили в Мухалатку, написанного во время похорон Угарова. Мать нашла и принесла мою открытку, в которой я писала родителям в Мухалатку как раз об этих похоронах. Это была полудетская открытка: «Дорогие папа и мама, вчера хоронили урну Аркаши Голубка…» (почему-то его так называли). Отцу предъявили обвинение в том, что при разъезде с этих похорон он в машине, не то с Бухариным, не то ещё с кем-то, договаривался о террористическом акте против Сталина. Показания были шофера, как мне помнится. Отец сказал, что он был в отпуске в Мухалатке, что могут свидетельствовать документы об отпуске и о выдаче путевок. Ему возразили, что, получив отпуск и путевку, он мог не уехать. И вот, придя, кажется, на другой день, отец мне говорит: «Поздравляю, дочь, и ты со мной попала в преступники». Оказалось, после предъявления моей открытки Каминскийему сказал: «Ты столько лет работал в связи, что любую открытку и штампы мог подделать». На что отец мог только ответить, что, ладно, мол, открытку и штампы я подделал, а почерк дочери кто подделал? Уж её-то нечего сюда путать. Но так на этом разговор и кончился и не сыграл никакой роли. Отец передавал, что говорилось так: «Один-другой факт показаний может быть и не верен, но все в целом — верно. Несколько фактов не имеют значения».

Рассказывал он ещё, что в доказательство того, что он никак не мог быть связан с троцкистами, он привел факт голосования по вопросу о том, как поступить с Троцким. Что было предложение об аресте Троцкого, за которое голосовали только два человека. Спросил Климентия Ефремовича, помнит ли он, кто были эти двое. Климентий Ефремович ответил, что он и отец.

В один из дней пленума отец говорил что-то в том смысле, что ничего не докажешь, потому что не хотят никаких доказательств. Мне кажется, он уже видел и понимал совершенную свою обречённость.

В последние дни пленума отец в комнате матери, куда он сразу заходил, так как она лежала больная, говорил (помню хорошо — снимает ботинки, лицо поднято, напряжённое, кожа синеватая, висит складками, руки развязывают и расшнуровывают шнурки): «Они хотят посадить меня в каталажку». И в другой раз: «Посадят меня в каталажку, посадят меня в каталажку». Но это не говорилось присутствующим (матери, мне), как обычно говорят, а как-то отчужденно, в пространство. В эти дни вообще как будто не жил на земле, с окружающими, а в каком-то своем мире, и оттуда до нас доходило иногда случайно несколько слов, мыслей.

Перед тем, как на несколько дней он перестал ездить в ЦК, отец вошёл примерно с такими словами: «Какую штуку выкинул Сталин: он сказал, что поскольку мы покушались на него, то он не может участвовать в решении нашего вопроса. Отказался. Представляешь, как решат без него?.. Умыл руки».

За день по последнего вызова в ЦК я вошла в комнату отца, где он, как все это время, ходил из угла в угол. Он был все в том подавленно-отрешённом состоянии. Вдруг остановился и тихо произнес: «Я уже на все, на все согласен, только бы видеть солнце и травку… зелёную…» Нагнул голову и снова пошел ходить по комнате.

Он был совершенно сломлен и, как мне казалось тогда, да и теперь, невменяем.

На другой день он уехал опять и очень скоро вернулся, было ещё светло. На этот раз прошел прямо к себе в комнату и ни на какие мои вопросы не отвечал ничего. Помню, я спрашивала, кончилось заседание или он уехал до окончания, что было? Он ничего не отвечал. Ничего не понимая и видя, что он не в себе, следовательно, мог поступить не так, как надо, я позвонила Поскребышеву[49] и сказала, что вот отец приехал домой, нужен он или нет, не вернуть ли его туда. Поскребышев мне ответил, что пока не надо, если надо будет — он позвонит. Позвонил он уже в сумерках и сказал: «Вот теперь посылай». Я помогла отцу одеться и пошла его проводить к машине, хотя все ещё не думала, что он не вернётся. К матери он не зашёл и ни одного звука при всем этом не проронил. Оделся и шел механически.

Мы провели несколько часов в напряжённом ожидании возвращения. В одиннадцать раздался звонок, я открыла, но это был не отец, а человек десять сотрудников НКВД, рассеявшихся по квартире для обыска. Мы поняли, что отец арестован. Это было 27 февраля 1937 года.

Через несколько минут меня вызвали в комнату отца от постели лежавшей без сознания матери, чтобы показать, что у него в изголовье под матрасом лежит заряжённый револьвер. Нужно было, чтобы я подписала соответствующий протокол.

Наутро, я позвонила А.И. Микояну и спросила:

— Отец арестован?

— Да.

— А что будет с нами?

— Это будет зависеть от вас…

Говорил он резко, пожалуй, грубо. Нас явно слушали, звук был, как в колодце или трубе.

Через некоторое время мать начала разговор о том, чтобы сделать отцу передачу. Я стала звонить, уже не помню куда.

Перейти на страницу:

Похожие книги