– Царской жизни я не хватил, а после, припоминаю тоже, было ничего хорошего. Не помню, чтоб в деревнях хорошо жили: хлеб есть, так другого нету. Другое есть – хлеба нет. Разруху одну помню. Знаю, что бабы от зари до зари работали – не на сенокосе, так на уборочной, не на пахоте, так на сплаве…
– А сейчас разве хуже стало?
– Я, например, сам хуже стал. Меньше уважения хоть старших к младшим, хоть младших к старшим. Наверное, меньше общаемся. Замкнулись на себя. Потому что, наверное, молимся, где бы больше денег получить, или обогатиться хотим…
Он положил окурок в привязанную к столбику консервную банку и пошел в свою избу, едва не вываливаясь из штанов. Из дома Ефимии Ивановны слышалась частушка:
На столе стояли початая поллитровка, заткнутая пробкой из газеты, и соленые грузди.
– Давай! – сказала Катерина. – За хорошую нашу жизнь.
– Так живем! – подтвердила Ефимия.
Потом мы пели про Ваньку-ключника и княгиню молодую, которую повесили за отчаянную любовь на ременном на кнуту, и политику уже не вспоминали.
пели бабушки уже на улице, заботливо поправляя друг другу кофты, чтобы не озябнуть на русском северном лете.
А где-то за лесами, за горами, за зелеными долами, в неведомой Москве, где у них кой-кто есть, ненужное им правительство предпринимало незаметные им усилия, чтобы обозначить, что оно живо. Но осциллограф чертил ровную линию.