После разговора с мамой я понял, что был с Полей слишком резок.
– Она ещё маленькая, – говорила мама.
– Угу, – отвечал я.
– Она росла без матери, – говорила мама.
– Тут нет моей вины!
– Какая разница, чья вина. На тебя много свалилось, сынок, но ты, всё же, нашу Полюшку должен был поддержать. Ладно, Карина, у неё своя семья, она постарше, у неё маленький Сашенька, а вот Поля всегда была папиной дочкой.
– Угу, – отвечал я.
– Думаешь, легко ей пришлось после твоей резковатой женитьбы? Ты так скоро всё решил, что даже мы не успели тебя образумить…
– Мама!
– Что было, то было, нечего прошлое ворошить. Теперь настало время поразмышлять, какого ты хочешь будущего для всех нас.
Я в замешательстве принялся рассматривать капельки масла в своей уже пустой тарелке, за раздумьями съел всю жареную картошку и не получил должного удовольствия, обидно, когда так происходит. Надо купить Поле машину, – решил я. Представил свою дочь за рулём купе или крохотного кабриолетика и покачал головой. Лучше бы что-то побольше, поагрессивнее, внедорожник, выглядящий как спорткар, не менее чем с двумя турбинами, с восьмиступенчатым автоматом… ответ нарисовался сам собой. Я даже вспотел – за штучку придётся отдать лямов сорок, не меньше.
Горькая правда состояла в том, что я не понимал, насколько искренен перед собою: хочу ли я на самом деле дарить ей машину или чувствую себя должным подарить. В конце концов, это я наградил её такой фигурой, я виноват, что она весит больше восьмидесяти пяти килограммов.
Я стал вспоминать, как мои родители справлялись с моим сложным подростковым возрастом.
Я родился в Ленинграде ровно пятьдесят девять лет назад, в советской еврейской семье, жившей на Таврической улице в квартире номер двадцать шесть, где денег не было ни у кого. Наша коммуналка была довольно тёмная из-за небольшого количества окон и плотно захламленного бельём, велосипедами, сундуками и без того узкого коридора. Мама работала учительницей, преподавала английский и немецкий языки. Эти вечно занятые работники системы образования с их подготовками, педсоветами и тетрадками… Пока мама сеяла разумное, доброе, вечное, меня забирала из детского сада соседка, кормила и приглядывала за мной, малолетним оболтусом, как могла. Часам к пяти домой возвращалась и Белла Мейровна. По дороге домой мама почти всегда заходила в магазин «Овощи» и приносила оттуда много авосек с «вкусностями». Я встречал её у входа, – слышал, как ездит лифт туда-сюда, как она гремит ключами, – целовал в замерзшие красные щеки, по-взрослому помогал снять верхнюю одежду и вместе с авоськами бежал через всю квартиру на кухню.
Кухня была просторная и полная самых разнообразных запахов, наслоившихся в результате постоянного приготовления еды разными жильцами: утром часто пахнет подгоревшим молоком, в обед – солянкой или котлетами, иногда я чуял примешавшийся к этому запах жареной прогорклой капусты, отравляющий общий гастрономический букет.
Кое-где на стене темнели следы протечек и ржавчины от батареи, но я не обращал на это внимания. Просто привык и не замечал недостатков. На конфорке часто кипел один и тот же бульон, отодвинешь крышку, и тебя обдаст грибным духом. Здесь было уютно и как-то очень живо: пока мама готовила что-то на несколько дней вперед, на кухню то и дело заходили соседи: ни один из её посетителей не умолкал ни на секунду, всё время кто-то говорил, кричал, ругался, пел, а я… я сидел за столом, болтал ногами, периодически цепляя их за ножки деревянной табуретки, и рассказывал о том, как мы ходили смотреть паровоз под стеклянным куполом, на котором сам Владимир Ильич Ленин ездил в Финляндию. В такие моменты передо мной часто оказывалась большая тарелка бутербродов с сыром и маслом, нарезанным большими квадратными пластинами.
До сих пор помню то всепоглощающее чувство гордости, которое наполняло меня, уже второклассника, при мысли о том, что мне повезло родиться в такой огромной и справедливой стране под названием СССР. В школьной библиотеке (а я, прилежный еврейский мальчик, был её частым посетителем) я нашёл много плакатов, сложенных аккуратными стопками. Больше всего мне нравился «Американский образ жизни», на нём были изображены пять фрагментов из преступной американской действительности: угон шикарного лимузина, мужчина со злым лицом, стреляющий в голову мирному человеку, банда взломщиков, вскрывающих сейф, злостные грабители и, наконец, могила, на которой выбиты имена бесследно исчезнувших. По центру висели золотые часы на цепочке и внизу – грозная подпись: «Каждые 21 секунду в США происходит серьёзное преступление». Плакат был качественный, и преступники изображены очень красноречиво – прямые плащи с широкими полами, галстуки, широкополые шляпы и длинные американские револьверы. Я рассматривал этот плакат подолгу каждый день и радовался, что теперь по одной лишь одежде могу узнать человека со злостными намерениями. К счастью, в Ленинграде я не видел никого из этих или даже отдаленно напоминающих персонажей. И это означало лишь одно, наша страна руками правосудия полностью избавилась от преступности. А вот Америка сделать этого не могла и теперь задыхается от насилия. Я боялся Америку и презирал её. Особенно меня пугала надпись «бесследно исчезнувшие», я не понимал, куда они исчезли и следов даже не оставили. У нас во дворе никогда такого не случалось, чтобы был человек, а потом вдруг пропал. И никто не знает, где он.
Иногда я засекал ровно двадцать одну секунду и представлял, что сейчас на другом конце света кто-то врывается в типичную американскую квартиру, приставляет револьвер ко лбу обычного американца и приказывает принести все деньги и драгоценности. Тут американец, конечно, повинуется, потому что с преступниками не спорят. А потом всё равно получает пулю в лоб, ведь американцы никогда не говорят правды. Тут я совместил два преступления и затем задумался, стоит ли мне отсчитывать двадцать одну секунду или уже нужно сорок две, потому что непонятно, учитывает ли статистика такие вещи, как двойные убийства или ограбление плюс убийство. Как быть в таком случае? Никто до сих пор мне так и не ответил на этот вопрос.
Лет с девяти я начал вставать рано в любой день недели, будь то выходные или праздничные дни. Мне нравилось, что в эти часы я предоставлен самому себе, и, пока весь остальной мир спал, я уже бодрствовал и занимался делами. Дел было предостаточно, я спокойно кипятил себе чай, брал сушку или кренделёк из вазочки и, удобно устроившись в мягком кресле с ногами, на которое мне в обычное время нельзя было даже садиться попой, читал папину газету. Тишину прерывало только мерное тиканье часов, и мне до сих пор кажется, что в те минуты я действительно был самым счастливым человеком на свете.
Иногда, когда газета не находилась, я подходил к маленькой библиотеке и скользил взглядом по корешкам книг. Обычно я представлял себя археологом, мне очень нравился образ Шлимана, и хотелось когда-нибудь раскопать свою Трою. Но больше всего меня будоражил сборник научно-фантастических повестей и рассказов, он был потрёпанный и очень жёлтый, а на обложке отчетливо проступали отпечатки чернильных пальцев. Около двух месяцев я вынашивал идею прочесть его, но, когда решился, – наваждение пропало: текст был скучный, непонятный.
В четырнадцать лет худенький мальчик с тонкими ручками, воспитанный твёрдой советской идеологией, всего за одну зиму превратился в крепкого упитанного подростка, который бегал по улице в компании дворовых ребят, голодной стаей тащивших всё, что плохо лежало. «Если всё делать, как положено, то нас похвалят и наградят, но за это мало платят», – с умным видом говорил мой друг Вадька.
Вот, наверное, тут я впервые понял, что я не хочу быть ни лётчиком, ни парашютистом, ни стахановцем. Это стало ясно вдруг как день в тот момент, когда я увидел Вадьку в американских линялых джинсах и сначала посмеялся, а потом пропал.
Именно в это лето я первый раз пустился в коммерческую авантюру. Недалеко от Вадькиного дома находился ликёро-водочный завод «Самтрест», его коронной специализацией были настойки. Он, конечно, выпускал и водку, довольно неплохую по тем временам, бренди, вина и коньяк, но лучшими были приторно-сладкие настойки разных вкусов: абрикосовая, брусничная, голубичная, черёмуховая, рябина на коньяке, яблочная – тягучая и жёлтая как жидкое золото, алтайская… Мы попробовали всё. Мне, признаться, больше нравился чистый газированный вкус «Кока-Колы», которую я попил лишь однажды, но ребятам об этом не говорил и только поддакивал.
Территория «Самтреста» была огорожена, в центре стояла вытянутая индустриальная громада, напоминающая плитку шоколада, – сам завод. В залитых тёплым светом окошках сутками кипела работа, завод трудился на полную мощность, и к нему было не пробраться. Единственной ниточкой, соединяющей завод с остальным миром, были железнодорожные пути, по которым ходили вагоны, нагруженные коньячным спиртом. Так и созрел план. Недалеко, за деревянным забором уже третий год строили новый гастроном, будто сошедший со страниц советской газеты. Спрятавшись за фанерами, мой приятель уже месяц караулил движение этих поездов и составил расписание, по которому мы потом и ориентировались.
Орудие преступления, а для нас ещё и орудие обогащения, было гениально и просто: трёхлитровая банка в сетке, к сетке прикреплена скрученная проволока. Нужно было просто залезть на движущийся состав и опустить банку в цистерну, потом передать её подельникам, караулящим на велосипедах. И так банка за банкой. За пятнадцать минут можно было украсть довольно много спирта, а потом неплохо продать его на «жёрдочке».
Однако счастье не может длиться вечно: в разгар очередного дела, когда мы стройной велосипедной группой двигались за поездом, а Мишка, крепко сидя на корточках и покачиваясь в такт ритмичным движениям вагона, наполнял банку, на состав запрыгнул молодой милиционер. Мишка среагировал оперативно: сноровисто выкинул банку и спрыгнул, зигзагами рванув прятаться в знакомые дворы. У милиционера острое крысиное лицо. Милиционер проводил Мишку злым взглядом и, неожиданно заметив его сообщников, резко устремился в нашу сторону.
На моём велике были закреплены аж пять банок. Я попытался быстро развернуться, но получилось неловко (подобные маневры удавались мне только во сне), и я упал прямо вместе с великом, банки разбились в унисон моему крику. Естественно, тогда поймали только меня одного и, красного от стыда, привели домой. Как назло, был солнечный весенний день, все соседи высыпали на улицу и были свидетелями моего позора.
Дверь открыл папа и, увидев меня зажатым меж двух сотрудников правопорядка, только и сказал:
– Дверью ошиблись.
Мама тогда ужасно расстроилась, это происшествие могло грозить ей увольнением из школы и, что самое страшное, потерей репутации, папа вздохнул и крайне неохотно достал кожаный ремень. Отец по специальности был театровед. Высокий плотный интеллигент с тонкими усиками он все вопросы предпочитал решать философской беседой на кухне, от которой у меня постоянно слипались глаза. Однако с каждым годом отцу приходилось пользоваться всё более агрессивными методами воспитания, что глубоко претило его миролюбивым взглядам на жизнь. Бил он очень плоско, хлёстко, но совсем не больно, поэтому я, всё же, предпочитал физическое наказание ментальной промывке мозгов. К сожалению, в этот раз отец совместил оба метода, после порки он усадил меня на кухне перед собой. Я заметил, как на его широком лбу появилась и тут же пропала глубокая морщина. Он выглядел растерянным и каким-то несуразным в своих тёмных, местами помятых брюках, точно сделанных из бумаги, и я вдруг почувствовал над ним превосходство. Папа набрал в лёгкие побольше воздуха и начал:
– Лёва, мы так не поступаем. Мы долго учимся, а потом работаем и живём на честно заработанные деньги.
Иногда, после приступа острого страха, на меня накатывала агрессивная дерзость, мне начинало казаться, что я в своей правоте более смел, чем родители, запертые в ограничениях и порядке. Это был как раз тот случай, поэтому я сразу его перебил:
– Ага, на честно заработанные сто двадцать восемь рублей, ты хотел сказать? Это не деньги!
– Что же ты такое говоришь… не деньги ему. Ты хоть знаешь, как тяжело они достаются? Мама сутками пропадает на работе, да и я не отстаю. Мы живём ничуть не хуже, чем другие.
– Не хочу как другие, хочу жить лучше, – упрямился я. – Хочу мопед, пап, хочу поехать в Москву, цветной телевизор, джинсы, хочу белую нейлоновую куртку, в конце концов, – с каждым новым иностранным словом папа всё больше хмурился, а мне приходилось прилагать всё больше усилий, чтобы голос не дрожал. – Я хочу вырваться, не хочу считать деньги и жить от зарплаты до зарплаты.
– Откуда у тебя такие хулиганские амбиции, сынок? Да и зачем тебе деньги? Советские люди – идейные люди. Вот возьми своего дядю, он всю жизнь строит БАМ, он невероятно горд своим вкладом в большое общее дело.
– Великий и наивный советский человек. А я, значит, другой и горд этим.
Его молчание сподвигло меня на философствование. Я говорил, что по логике, дети не должны быть гораздо умнее родителей или сильно отличаться от них. Говорил, что мы с ними всё время находились в одной среде, и, по идее, я должен был вырасти таким же, как они, или хотя бы с похожими жизненными установками. Говорил о том, что мне странно и обидно, что всё произошло по-другому, но как случилось, так случилось. Я уже говорил, что до тридцати лет не был особо умён.
– Это всё?
Я подумал, не нашёл, что можно добавить, и утвердительно кивнул.
– Из всего этого я понял только то, что ты считаешь себя гораздо умнее нас.
– Да нет, пап, дело даже не в том…
– Послушай меня, сын, – перебил он.
Всякий раз, когда он употреблял это слово, мне начинало казаться, что в этот момент он настолько разочарован, что отделяет меня от моего имени и превращает в нечто обезличенное.
– Какова твоя цель? Где ты хочешь работать? Кем ты хочешь стать? Ты думал об этом?
– Прости меня за глупый вопрос, но тебе-то, какая разница? Что бы я сейчас ни сказал, ты меня ни за что не поймёшь.
– Это неправда.
– Правда.
– Ладно, что тебя интересует?
– Деньги.
– А что тебе деньги? – удивился отец.
Тогда я не знал, с кем говорю. Какие-то сбивчивые мысли приходили в голову, но я особо не думал о том, что живу в моноидеологической стране. Не понимал, что здесь есть система, а это значило, что деньги, несмотря на некоторые преимущества, какие они давали, не стоили дорого. Любой секретарь обкома имел привилегий больше, чем обеспеченный человек, хотя и не имел денег.
– Я хочу пролезть на самый верх.
– А-а-а-а, так ты во власть захотел, – понял меня по-своему отец. – Так тебе с нашей еврейской фамилией наверху делать нечего, да и не пропустит никто. Но, честно тебе скажу, сынок, есть двери, которые нельзя открывать.
– Я найду способ, обещаю.
– Найдет он способ… У тебя всего один способ! Прилежно учиться и трудиться, не покладая рук, всю жизнь.
– Я не хочу учиться. Я хочу работать.
– Но красть спирт – это не работа.
Мы, кажется, пошли на второй круг, и я только и смог, что покачать головой.
– Не торопись, детства ведь не вернёшь… А теперь лучше иди в музыкальную школу. Беги, беги, сынок, – папа взглянул на настенные дедовские часы. – Опоздаешь на занятие!
Четыре раза в неделю мне следовало посещать музыкалку по классу скрипки, правда, в последнее время я умудрялся прогуливать больше половины занятий. Родители пока об этом не догадывались: я приходил домой в положенное время, а ещё раз в неделю становился в центр гостиной и скрипел якобы свои собственные этюды, перевирая какие-то заученные прошлогодние вещи, неумело соединённые между собой. Глаза мамы при этом увлажнялись, а папа стоически терпел импровизированные концерты, изредка поглядывая на всё те же дедовские часы.
Я ушёл на занятие, а на самом деле как обычно бесцельно болтался по центру города, раздумывая о том, смогу ли я стать богатым или, ещё лучше, смогу ли стать великим советским политиком?.. В этих мыслях я обычно доходил до метро Чернышевская, шуршал в кармане и покупал пирожок с повидлом. Съедал я его прямо у ларьков – их в то время стояло там штук пятнадцать. Я откусывал от пирожка хрустящий кончик и, чувствуя, как повидло горячей лавой стекает в горло, закрывал от удовольствия глаза.
Благодаря этим прогулкам в моей памяти навсегда остались звуки и запахи ленинградских улиц.
Через две недели отец подарил мне рубашку. Я тихонько плакал, утираясь белым синтетическим рукавом, плакал из-за всего на свете, но больше всего из-за навалившегося ощущения непохожести на остальных членов своей семьи.
Сейчас, конечно, я лучше понимаю своего отца. Он вёл жизнь, которая ему не нравилась, был ребёнком холодной войны, казался счастливым, однако я уверен, что в глубине души считал себя неудачником. Отчасти поэтому он всеми силами старался привить мне любовь к честному монотонному труду только потому, что на самом деле в Советском Союзе не было другого способа стать успешным. Но когда мне было всего четырнадцать, он казался мне надменным и ограниченным человеком системы.
Хорошо, что система изменилась. Теперь в ней появились криптоэнтузиасты, лудоманы, амбассадоры крипты, холдеры альтов, и нужно было во всём этом разбираться. Я задумался, насколько можно доверять Рами Зайцману в этих вопросах? Он был координатором финансового рынка моего банка, потом уволился, занялся инвестициями, и за шесть лет у нас сложились весьма доверительные отношения. В самом начале знакомства Рами сказал, что «люди, которые кому-то доверяют информацию о своих деньгах, на самом деле передают этому человеку буквально всё о себе и своей жизни». Боюсь, так и есть: если ты рассказываешь о том, сколько у тебя денег, где ты их хранишь и какие у тебя на них планы – волей-неволей делишься самыми сокровенными подробностями. Поэтому теперь, несмотря на то, что мы видимся не более двух раз в год, Рами знает обо мне практически всё.
За последнее время Зайцман прославился и как только себя не обзывал – гуру, криптоэнтузиаст, лайфченджер; он вёл успешный блог или чат, или канал, однако, главное, в крипте разбирался: за год заработал пару валютных лямов без серьёзного первоначального капитала. Но как можно вверять несколько миллионов долларов в чьи-то руки, даже хорошо знакомые?! Всё-таки крипта – дело тонкое…