Прохлада да тишина.
– Согласен?
Ледяной лаской веяло от царицы. Злословили про неё, мол, в корчаге с мёдом, из которой царя потчует, нож держит, чтоб лезвие медовой сластью пропиталось и резало б потом, боли не оставляя. Иван посмотрел в царицыны очи, тинные облака: врёт, не врёт? И глянула из них вечность морозная, серая, растянутая в века, с долгим полем под дальним небом.
– На дорогу дадут тебе серебра, дадут хлеба. Конём одарят.
– Что ж не упреждаешь, матушка, чтобы батюшке не проговорился? – усмехнулся Иван.
Царица провела пальцем по губам. Сверкнул прозрачный ноготь – Ивану свело рот, будто иглой зашили.
– Зачем упреждать, коли сам не скажешь? Как подумаешь о таком, уста и замёрзнут, будто княжну ледяную поцеловал. – Смех царицын снежными искрами сыпался. Опустила руку, и по губам словно ладонью ударили: горячо стало, больно и солоно. – Иди. Перо в твоей стреле особое будет, алое, не дивись. С ним мимо болота не промахнёшься.
Иван, не оглядываясь, вышел из горницы. Сбежал по крутым ступеням до чёрного двора, до зелёной травы, до сырой земли.
Упал в усталую мураву, сжал в кулаках стебли. Зарылся лицом в тихие запахи – тут тебе и ягода поздняя, и осень ранняя, и птахи певчие, и золотые цветы, – и затих. Долго ли, коротко ли, перекатился на спину, с тоской посмотрел на высокие окна в тесной горенке под самыми шлемами-куполами. Сколько зим минуло, а помнилось отчётливо, будто намедни[36] было: как светится окошко за хитрым литьём, как матушка выглядывает на двор и птицы небесные слетаются к ней, принося цветы, рассказывая про вёсны. А матушка зовёт – будто самая красивая птица поёт: