Теперь он все чаще покидал пролежанный тюфяк, даже если в этом не было видимой необходимости, все чаще оживлялся, словно заражаясь энергией Бетала, и помогал ему навести порядок в помещении.
Прежде Митроха редко утруждал себя подобными хлопотами. Дни его тянулись лениво и сонно. По утрам он вставал с постели, натягивал на худые плечи кожушок, пил свой неизменный чай и, не торопясь, отправлялся исполнять привычную и порядком надоевшую ему работу — растапливать печи на станции. Вечером, замкнув пристройку изнутри на щеколду, он снова забирался на свое ложе.
Неделями старик не брался за веник, пока все вокруг не покрывалось толстым слоем густой серой пыли.
И ему ничего не хотелось. Одинокий, уставший от жизни, всеми забытый, он тихо и незаметно угасал, словно по инерции продолжая делать свое нехитрое дело.
Если ему не спалось и не лежалось, он молча сидел на топчане, безразличный и равнодушный ко всему на свете, и, близоруко щурясь, разглядывал паутину, темневшую по углам.
Теперь он неузнаваемо переменился. Молодой задор и энергия Бетала будто встряхнули старика. Он постоянно с чем-то возился, испытывая явное удовольствие от того, что не сидит сложа руки. Починил скрипучую колченогую табуретку, разобрал и снова сложил давно дымившую печь. А когда это не помогло и дым по-прежнему проникал под своды их жилья, — раскидал по кирпичику и трубу, а потом сложил ее заново.
Митроха и сам чувствовал перемену в своем настроении и охотно повторял горскую поговорку, услышанную нм от Бетала: «Вошел в самого себя, как кинжал в ножны».
Однажды утром Калмыков сказал ему:
— Сегодня, дада, надо баня идти….
— «Дада»? — переспросил старик. — Это на каком же таком языке?
— На кабардинском.
— А что ж оно значит?
— По-нашему — «дада», по-вашему — «деда», — улыбаясь, ответил Бетал.
Истопник покачал головой, как бы чему-то удивляясь, и, верный своей привычке изредка пофилософствовать, пустился в рассуждения:
— Видишь, как получается… все хорошие слова на свете друг на дружку похожи. «Дада» ли, «деда» ли смысл един. Или, к примеру, слово «мать». Самое что ни на есть доброе слово. Слыхал я его на разных языках — и похоже. Неспроста ведь. Что у одного народа хорошо, то и у другого славно… От одного к другому хорошее-то передается. Понял, что ли?..
Бетал кивнул. Митроха пригладил бороду.
— То-то. У каждого слова свой смысл. Его понять надо.
Бетал все больше привыкал к старику. Из его рассказов он уже знал, что тот всю свою сознательную жизнь провел на железной дороге. Да и родился на какой-то узловой станции, названия которой Бетал не запомнил. В молодости Митроха был кочегаром на паровозе. С годами угольная пыль, недоедание и простуды сделали свое дело — он заработал чахотку и вынужден был уйти с паровоза. Несколько лет служил путевым обходчиком. Болезнь как-то приутихла, отпустила его. К старости он стал слаб на ноги, не мог долго ходить, и его перевели в истопники, поселив тут же, на станции.
Внешне он был похож на любого другого русского работягу, ничего не видавшего в жизни, кроме нелегкого труда ради куска хлеба. Пожелтевшие на висках спутанные седые волосы, окладистая широкая борода и прищуренный взгляд из-под белых бровей. К этому надо добавить непомерно длинные жилистые руки с большими узловатыми пальцами и шершавыми бугристыми ладонями. Натруженные, работящие руки. Вот и весь Митроха, один из тех, на ком держалась, по его словам, «матушка Расея».
Вся жизнь и вся радость старика заключались в железной дороге, к которой он прирос сердцем за долгие годы.
— Дело наше тяжелое, — говорил он Беталу в те дни, когда на него вдруг нападала словоохотливость. — Шумное… Ты — горец, тебе, понятно, весь этот грохот в диковинку. Вот и спишь, чую я, непокойно: паровозишки-то гудят, будят не ко времени… Возьми, к примеру, мужика, ему дорога в тягость. Опять же — в вагоне нипочем не уснет. А мы люди привычные… Заберешься, бывало, на полку и дремлешь. Колеса стучат, вагон, ровно люльку, качает, убаюкивает тебя. Чего еще надобно? Душа отдыхает. А уложи меня где-нибудь посереди степи, — глаз не сомкну. Тишина одолеет. Хоть бы какая железка задребезжала. Привыкли мы, брат, к железному звону. А привычка — она вещь великая… Стар уж я стал и помру скоро, а все мне кажется, что и после смерти паровозные гудки буду слышать…
Бетал сделал протестующий жест.
— Ничего тут не попишешь, — продолжал старик, — помру я, наверно, скоро. Одного только хочу — пусть положат меня не на кладбище, а возле путей… На кладбище тихо, а я тишины не люблю…
Митроха помолчал, посопел в усы, видимо, решив, что напрасно затронул столь мрачную тему, и заговорил вдруг совершенно другим тоном, засматривая Беталу в глаза:
— А знаешь, дружок у меня был. Федором звали. Машинист — что надо. И так к паровозу привык, что и ходил, как паровоз, — с шумом. Идет, бывало, и отдувается: «Пуфф-пуфф, пуфф-пуфф».
Бетал улыбнулся.
— Так его «пуфф-пуфф» и дразнили. Уж если один раз обсмеют тебя по какому-либо случаю, всю жизнь от. надсмешки проходу не будет… Вот и я к старости стал Митрохой. Так-то. Жизнь, брат…