Глаза у бабушки Абигай были красные, веки – распухшие. Наверно, там, в глазах, уже больше не осталось слез, подумал я. Но бабушка села снова на табуретку, заплакала, уткнувшись в платок и похлопывая себя рукой по коленке. Три ее дочери – Маруся, Роза и Рена сидели рядом с нею. В знак скорби воротники их платьев были надорваны – таков древний обычай…
Мы с Эммкой устроились на одной из длинных скамеек, стоявших у входа во двор. Там уже сидели наши двоюродные братья Робик и Борька. Борька, мой ровесник, сын дяди Авнера, был мальчик серьезный, в семье его хвалили. Борька уже не один год учился играть на скрипке.
Усевшись, я огляделся. Напротив нас, возле входа в дом, стояла у стены старая кровать. Поверх «корпоча», ватного матрасика, она сейчас была застелена спускавшимся со стены ковром, темно-вишневым, в причудливых узорах. Дед очень любил этот ковер. Сейчас на нем висела фотография дедушки.
Для нас с Эммкой старая кровать была любимейшим местом во дворе. Особенно нам нравилось прыгать на ней. Металлическая сетка была не хуже батута, она прогибалась под нами и снова выпрямлялась, а мы прыгали вверх-вниз, вверх-вниз, визжа от наслаждения. Кровать вторила нам скрипучим голосом «кыр-рк-кырррк»… Казалось, что ей доставляет удовольствие размять свои старые кости.
В разгар веселья выходил из дома дед Ханан с пиалой душистого чая в руке. Прыжки немедленно прекращались. «Эх, шалуны», – говорил дед и садился на кровать. Все еще красные от возбуждения, мы повисали на деде, гладили короткую его бородку. Лицо деда, всегда немного задумчивое и усталое, смягчалось, разглаживалось, становилось моложе от улыбки. И тут начиналась игра, всегда одна и та же.
«Твоя мама – ай!» – приговаривал дед, пощипывая нас то за шею, то за живот, то за грудку. Он делал это нежно, не причиняя боли, но было очень щекотно! Мы визжали, изворачивались, но и не думали удирать, наоборот, все крепче прижимались к деду.
Мне кажется, что дед любил нас не так, как обычно любят старики. Он наслаждался нашей компанией, как равный, и в те минуты, когда мы были вместе, сам превращался в ребенка.
Два наших теплых детских тельца возле его тела – больного, изношенного, усталого… Кто знает, может, это давало ему не только радость? Может, это вселяло силы?
Нередко случалось, что дед, играя с нами, начинал кашлять. Хрипло, подолгу. Склонялся чуть ли не до земли, пытаясь откашляться, но это не всегда удавалось. Да и не надолго помогало. Прижавшись к деду, я почти всегда чувствовал, как хрипит и клокочет у него в груди.
…Я глядел и глядел на старую кровать, на которой сидели сейчас совсем другие люди. Ни нас там не было, ни деда. Он никогда уже больше не усядется здесь рядом с нами. Вместо него висит на ковре этот портрет, как бы замещая деда на печальных проводах. Глядеть на портрет и хотелось, и было страшно.
А поминки, между тем, шли, как и полагается идти поминкам в любой еврейской семье. Да и от азиатских поминок они внешне мало чем отличались. То и дело раздавались причитания, всхлипывания, печальные восклицания.
– Почему ты нас оставил?! – громко и скорбно, нараспев, восклицала сгорбленная старушка. Она и глядела вверх, и руки, раскачиваясь, протягивала к небесам. Это была Бурьё, сестра бабушки Абигай, она приехала на поминки из Самарканда. Не только потому, что требовал обычай. Бурьё действительно любила и почитала деда, который много раз щедро помогал ей и ее семье.
Причитания Бурьё подхватили еще несколько женщин, к ним присоединились мои тетки.
– Отец, отец, сиротами оставил нас! За что? – Так кричали они, покачиваясь, то воздевая руки к небу, то похлопывая себя по коленкам, притоптывая ногами.
В детстве я, понятное дело, мало разбирался в похоронных ритуалах. Это потом, к сожалению, мне пришлось близко познакомиться с ними. Тогда же наша компания глядела на все, что происходит, с любопытством, не более того. Я, например, очень горевал о деде. Но ни за что не согласился бы кричать об этом при всех. Да и ни один ребенок не стал бы! Вероятно, терпимость ко многим обычаям, даже понимание их необходимости приходят только вместе с возрастом.
Зато, увидев, как печально поглядывает бабушка на старое дерево, стоящее посреди двора, я понял ее, и сердце мое сжалось. Это дерево не так давно перестало цвести и засохло. Росло оно на площадке, выложенной светлым кирпичом, и сейчас стало почти таким же светлым. Чуть склонившись, с раскинутыми сучьями, оно почему-то представлялось мне фигурой, застывшей посреди стремительного потока в отчаянном усилии сохранить равновесие. Бабушка была огорчена, когда дерево засохло и все повторяла: «Нехорошая примета». Сейчас ее взгляд то и дело обращался к этому дереву. Может быть, она вспоминала о дурном предчувствии, а, может, думала о своем сходстве с засохшим одиноким стволом.