Потом начались работы на половинках листа – их он показывал медленнее, сам в них пристально вглядываясь, а интенсивность живописи всё усиливалась и сгущалась.

Потом пошла череда гуашей в полный формат, мощных, монументальных, щедро насыщенных цветом, буквально поющих, звучащих, в дивной гармонии красок, в космической полифонии тонов и полутонов, звуков, отзвуков, призвуков, оттенков, штрихов, деталей, обобщений, прорывов сквозь время, путешествий в пространстве, – и Яковлев показывал их с каким-то пробудившимся в нём достоинством, со значением, всё возрастающим, в ещё более медленном темпе.

От пиршества цвета, от этого количества явных шедевров, у меня уже закружилась голова, заболели глаза.

Взглянув на меня и почувствовав, что я уже очень устал, и явно щадя меня, Володя вздохнул устало, отодвинул работы в сторону – и прекратил просмотр.

Он закурил – и тихо, доверительно произнёс:

– Вот видишь, сколько их, этих картинок новых моих! Я – рисовал, рисовал. Всем уже рисовал – и руками, само собой, и ногами, и головой. Задницей только ещё не пробовал рисовать. Но так вот, конечно, не надо. А работать – надо и дальше. И я всё рисую, рисую. А что ещё остаётся? – Он сощурился на меня, улыбнувшись. – Ну как, понравилось?

И я, совершенно искренне, тогда ответил ему:

– По-моему, эти новые вещи твои – гениальные.

Он весь, будто солнечный луч озарил его, вырвал из мрака, засиял глазами бездонными, грустными, – и просветлел.

И художники, и приятели, и знатоки искусств хорошо, и даже прекрасно, понимали, кто он такой.

Миша Гробман, целенаправленно, год за годом, с упорством редкостным, с осознанием правоты своей, только крепнущей, собирал всё, что Яковлев создал, каждую почеркушку его, и, тем более, полноценные, сильные вещи, – и однажды даже сумел отыскать на помойке, в мусоре, выброшенную туда яковлевской роднёй, в пылу семейной, скандальной, очередной неурядицы, кипу больших гуашей, отчасти уже изорванных, всё аккуратно склеил, бережно восстановил – и тем самым спас их от гибели.

Московские, из породы всезнаек, ушлые люди судачили часто о том, что, вроде, в собрании Гробмана, давно ещё, в шестидесятых, было множество, больше двух тысяч, ну а может быть, и поболее, – всё бывает и всё могло быть, никто ведь точно не скажет, ну а слухи на то и слухи, чтоб летали они по столице с ветерком попутным, чтоб их смаковали и обсуждали, чтоб гадали, предполагали, слухи слухами, а реальность оставалась самою собой и вставала горой за Гробмана, за его отвагу и подвиги, – яковлевских работ.

Отчётливо помню, что Зверев, уж какой, казалось бы, резкий, неизменно категоричный и привычно парадоксальный в своих суждениях личных об искусстве, в диапазоне от античности до авангарда, и особенно о работах своих тогдашних соратников по богемной, разнообразной и достаточно пёстрой гвардии, едва только речь заходила где-нибудь, в мастерских или в шумных, с выпивоном, обычным для прежних фантастических лет, компаниях, о Яковлеве, мгновенно, нежданно преображался, весь как-то добрел, улыбался по-доброму, даже по-детски, лучезарно, тепло, светло, то зажмуривал, то широко раскрывал глаза свои карие, острые, дальнозоркие, тамбовского волка глаза, матёрого, битого, тёртого, огонь, и воду, и медные трубы давно прошедшего мужика, из простых, как будто бы, но далеко не простого, умные – сильным, врождённым, природным, смелым умом, всё-то на белом свете примечающие, проницательные, иногда и до ясновидения, с вечным жаром внутри, глаза, весь размягчался и ласково, бережно приговаривал:

– Хороший Володя художник. И даже очень. Бодрит! Яковлеву – пять с плюсом!..

А друг мой, художник Игорь Ворошилов, – ещё со времени своей учёбы во ВГИКе, с периода, героического, это ясно теперь, «кружка Саши Васильева», – так называл он обычно этот тесный дружеский круг художников и поэтов, существовавший в конце пятидесятых годов и в начале шестидесятых, – именно так этот круг и стали потом называть специалисты нынешние по нашему андеграунду, – всю жизнь свою, искренне, преданно, по-дружески, по-человечески, понимая его глубоко, намного лучше других, принимая его всего, как есть, со всеми его житейскими разными странностями, выделяя его всегда из всех своих современников, из художников наших, любил и самого Яковлева, и его уникальное творчество, и считал его, почитая и любя, стопроцентным гением.

Все герои, все персонажи андеграунда славного нашего, – и художники, и поэты, и прозаики, и собиратели живописи и графики, и серьёзные искусствоведы, да и просто хорошие люди, – все любили Володю Яковлева и его чудесное творчество, все любили – каждый по-своему, понимали – каждый по-своему, но – любили, и это главное, вот что важным было когда-то, в годы сложной прежней эпохи, и особенно важным стало в новом веке, здесь и сейчас.

Году в шестьдесят шестом я познакомил с Яковлевым своего тогдашнего друга, Виталия Пацюкова.

Перейти на страницу:

Похожие книги