– Хорошо, что ты цел! – сказал я Лимонову. – Ты такой, раз уж что-нибудь ты надумал непривычное сделать для всех, то непременно сделаешь. Ты у нас натуральный герой. Или будешь героем. Вскорости.
– Но почему, почему все они не обратили на меня никакого внимания? – вдруг, придвинувшись ближе ко мне, выкатив под очками глаза, да так, что белки налились густеющей кровью, а зрачки, потемнев, расширились, не с обидой даже, а зло, с возмущением, с яростью дикой, спросил меня Эдик Лимонов. – Я ведь на высоте пятого этажа прошёл по карнизу узкому, вплотную к стене, из кухни перешёл осторожно до комнаты, влез в окно, появился в комнате, перед всеми, кто там находились, – и меня никто не увидел, и меня никто не заметил! Будто не был я там. Почему?
– Эдик, – сказал я спокойно, – люди стихи мои слушали.
– Ну и что? – вопросил Лимонов.
– Люди так стихи мои слушали, что тебя они – не заметили.
– Так! – сказал Лимонов. – Так, так. Понятно. Значит, они просто меня не увидели?
– Конечно! – сказал я Лимонову. – Сам понимаешь. Люди были – там, в стихах моих. Все. Я-то тебя, краем глаза, увидел, не сомневайся, когда ты в окно влезал. Но тоже не удивился, потому что переключился сразу же на стихи. Ты ведь знаешь уже давно, что, когда я читаю, то заново всё это переживаю, будто стихи пишу снова, здесь же, во время чтения. Видимо, я тогда нахожусь в состоянии транса. В это время, покуда читаю, живу я только поэзией. Так и слушатели мои. Они, когда я читаю стихи, очевидно, выходят на волны мои и частоты. Словно ко мне подключаются. И тоже, во время чтения моего, находятся там, где и я, в поэзии, в речи.
Лимонов, стоя напротив, молча смотрел на меня.
И тут я увидел вдруг, что на его лице непрерывно, быстро сменяются, как в странном калейдоскопе, разные, возникающие один за другим, цвета.
Бледность сменилась багровым, резким, кровавым румянцем, потом – какой-то противной потусторонней прозеленью, потом – густой синевой. А потом лицо его стало опять неестественно бледным. Снеговым. Известковым. Холодным. Деловым. Неподвижным. Гипсовым. Отчуждённым. Скорее, маской, чем лицом. Подобьем лица.
И тогда, мгновенно, я понял: он меня – возненавидел. Ревность прежняя, зависть прежняя – к славе моей в те годы, к тому, что был я всегда на виду, что знали меня, что ценили меня, любили, уважали, – всё это стало пустяками, да просто семечками, по сравнению с новым – с ненавистью.
Так я понял его тогда.
Знаю твёрдо, что не ошибся.
Потому что чутьё моё никогда меня не подводило.
Потому что я видел – знак.
Потому что смотрел – насквозь.
И в дальнейшем, ясное дело, всё, что понял я, – подтвердилось.
Тот, кого я считал своим другом, был мне вовсе не другом. Вот так.
Но довольно, пожалуй, считаю я сейчас, говорить о Лимонове.
Как бы ни вёл он себя, что бы там ни вытворял, – образ его, молодой, тот, без личины, без маски, – мне симпатичен. И даже, с грустью думаю я, – дорог. Да, дорог. Чем же? Тем, что в былые годы чище был Эдик душой. Может быть, это мне кажется. Может быть, просто мне хочется видеть его таким. Пусть. В мои зрелые годы меня уже не переделаешь. В людях я продолжаю видеть только хорошее. Даже если они меня забывают – или норовят нанести мне рану, да поглубже, да побольнее, – или даже если они, откровенно, цинично, сознательно и жестоко – меня предают. Бог – всё видит и всё сохраняет. Есть закон причины и кары, древний, русский. Память – со мною. Человеком – непросто быть.
Тогда же, примерно, в период моей невстречи с Лимоновым, один мой знакомый привёз мне из Парижа, в подарок от Эдика, его книгу «Великая эпоха». Не на русском, а на французском языке. С такою вот надписью:
«Другу Володьке от Лимонова. Мы живы и всё в порядке. Э. Л.»
Если это всё-таки правда – то пусть будет так. Хорошо.
Что ж – Париж?
Остаётся лишь вспомнить…
Парижской устрицы лимонно-стылый вкус, неоценимое звучанье цевницы-улицы, – раченье и ворчанье, теченье властное, свеченье и венчанье, осколки времени, как россыпь влажных бус. Париж – каштановый, лиловый, озорной, с клубникой алою на донышке заветном, вином расплёскивает с возгласом победным всё то, что холодом туманило рассветным, а после станет спаянным со мной. И нет уверенности в том, что доберусь туда, где кто-нибудь да ждёт меня, пожалуй, поскольку где-нибудь с морокой небывалой столкнусь когда-нибудь – и с мукою немалой от этой сутолоки разом оторвусь. А света белого достаточно для всех – и мир для всех готов раскрыться подарком празднества, чтоб сердцу в детстве биться, чтоб чуду сбыться, зренью излечиться, припомнив таинства рождественский орех.
…Фаска. Лезвие. Кромка. Грань. Синеватый, жемчужный, лиловый, – сон ли, город ли, старый и новый? – взгляд с прищуром в такую рань, что звезда ещё дышит рядом, – и восходит заря над садом, – и над морем протяжный свет, словно весть из минувших лет, доносясь, разливаясь шире, станет песнью благою в мире обо всём, чем душа жива. Край столетия. Птица Сва.