— Что с тебя, парень, возьмешь? Разве чужие это дела? Только наши. Мне вот иногда не так уж весело, а около Маруси Рагузиной побуду — и самое тяжелое как рукой сняло. Нет в ней ни одной жалобы, только жалость к людям. И Маруся Рябинина схожая с ней была, — добавил Шурка печально.

Бледность проступила на мальчишеском лице: видно, та Маруся ему дорога была.

— Подняла нас под Пилюгиным в атаку, и все тут для нее сразу кончилось — наповал ее пулей. Ткачихи — это такой народ!

Ну, думаю, никакие князья полтора года назад не гордились своим родом так, как эти два юных ивановца. Наверное, Шурке, как и его брату, с посторонним было легче говорить о заветном, чем с однополчанином. Душу отведешь, не стесняясь набежавшей слезы и своей юности, которая нас равняла, как и дальняя опасная дорога войны, конца которой мы еще не видели.

— Слушай, — говорю, — Шурка. А братишка у тебя чудачок, рассуждает по-взрослому, а сам на мальца похож. — Последние слова я произнес покровительственно.

Шурка лукаво стрельнул в меня синим глазом, как незадолго перед тем младший, но впечатление это произвело на меня какое-то раздражающее. И потому я добавил:

— И что такие ребята в роте делают? Ситцевый он, хрупковат.

Шурка покраснел, но отвечал не спеша, даже обстоятельно, видно боясь погорячиться:

— Ты слыхал, пугачевец, что первыми от полков сюда, на высокий берег реки Белой, переправились разведчики? Такое решение в Красном Яру приняли Фрунзе и Чапаев. Для того они и собирались в поповский домик на совещание со всеми старшими командирами.

Вызвались добровольцы, и среди ивановцев — Ситцевый.

Затемно переправились на лодках, рассыпались на том берегу. Берег лесной, тревожный. Вражеский. Вот и ищи, где проволочные заграждения колчаковцев, где окопы. Засекай все для нашего наступления и артиллерии. Известно, одному идти на невидимого врага не то что в цепи. Все тебе грозит, подстерегает. Я только в сторожевом охранении был и то душой измотался, а ему каково?

И уж до лесу он добрался, да на раннем утреннем холодке обнадежился удачной разведкой. Вдруг близко, за кустом, — топ-топ-топ, топ-топ-топ — двое всадников. Притаившись, Ситцевый увидел: один — офицер, другой, позади, — ординарец. Говорят тихо и вот-вот наедут на Ситцевого, а пеший куда уйдет от них?

Выбирать уж некогда, и Ситцевый приложился к нагану, в офицера пулю посылает, выстрелил и обмер. Показалось, офицер не шелохнулся. Но вот секунда — и тот завалился, а ординарец — наутек. Ситцевый успел схватить перепуганную лошадь офицера, а перед тем, трясясь от озноба — ведь жутко было, — осмотрел карманы колчаковца и бумаги прихватил с собой. Скачет к своим, а на берегу его не узнают; ведь разведка пешей уходила, и открывают огонь. Хорошо еще, не ранили.

Так что с портянками Ситцевый, может, и не справляется, но с офицерами лучше. А зовут этого Ситцевого, — медленно продолжал Шурка, не без злорадства, которое я ему тут же от души простил, — зовут его — Лида Челнокова. Фамилия наша самая ткацкая, от быстрого челнока, снующего с нитью, — сперва он тянет основу.

Я сидел пригвожденный к скамейке. Разве знаешь заранее, где и как тебя ранит?

В глубине аллеи появилась Челнокова. Теперь я понял, почему меня так мучило стеснение. И, глядя, как она, чуть прихрамывая, направляется к нам, я назвал ее словом, услышанным от Шурки, — Подруга.

И может, с того самого дня в Уфе сложилась моя будущая доля — захотелось мне самому быть самым что ни на есть ситцевым.

<p>МЕЛОДИЯ ГЛЮКА</p>

Ночью тоже хочется есть. Гложет внутри, просит кто-то мяса, морковку сырую, и пить хочется. С водой плохо, а я после ранения стал особенно охоч до воды.

Сидим у костра, кипятим какую-то затхлую воду с яблочками-дичками, чтобы освежить, окислить. Говорим. У костра собрались разные люди, порученцы из Интернационального, Сызранского полков, да я, кочевник-связист.

— Давайте, — предлагает сызранский, — расскажем друг другу…

— Что же?

— Ну, самое заветное для каждого, памятное.

Из темноты к костру подходит усатый кавалерист:

— Заветное сразу не определишь, меня сейчас все про воду и хлеб говорить тянет.

Я же подумал: встреча в Уфе, Ситцевая — да разве это захочешь рассказать? Нет.

Но нашлись охотники. Сызранский, высокий, с узкими восточными глазами Евлампий, заговорил:

— Я люблю гармошку, а мой друг, латыш из учительской семинарии, перекочевавший к нам из Риги, любил скрипку. Рослый, с широкой грудью, мускулистыми руками, силач, он носил ее с собой, запеленатую, маленькую, с тонким, нежным голоском.

Себя он не жалел. Меткий стрелок, неутомимый на марше, с жесткой рукой в штыковом бою, он не боялся ни сырости, ни жары, ни усталости. Про скрипку же говорил:

«Ей прохладно, она простудится, — и кутал ее в брезент, — она расстроится».

Мы сердились:

«Подумаешь, барыня какая: «простудится, расстроится…»

«Если я что-нибудь не понимаю, я или стараюсь понять, или молчу, а вы-то что?!» — сердился Янис.

«Да ты ж учитель — значит, и должен понять все, и растолковать, а мы в семинариях не учились».

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги