В Ханской роще хозяйничал октябрь. От ветра, что дул от реки, от птичьего взлета и взмаха руки пробегали шорохи. Вспыхивали красным и желтым опаленные зноем верхушки деревьев. Глеб услышал быстрые шаги, будто всплески. Алимджан шел навстречу — смуглая кожа, яркий блеск глаз, прямая спина. Он крепко пожал руку и метнул быстрый взгляд из-под седоватых широких бровей.

— Большое путешествие вы задумали. Выйдем к реке, — сказал он без перехода, увлекая Глеба за собой.

Они бродили до ночи и говорили, иногда молчали. Алимджан первым нарушал молчание, тихо, почти про себя, напевал по-казахски. Наверное, и не замечал, как начиналась в нем песня, — давняя привычка думать напевая.

Он понял, как затронула Глеба судьба Батурина, но, видно, про встречу с комиссаром говорить ему было трудно, и только, когда возвращались они в Уральск и Глеб уже не мог видеть лица своего собеседника, Алимджан неожиданно заговорил о себе, о своем детстве:

— Я вырос на Бухарской стороне, в маленькой юрте — темной и грязной.

У нас нет обычая вешать на стену портреты, фотографии, но все же в нашей семье бережно хранилось одно нацарапанное несмелым карандашом изображение.

Мой дед жил на Арале, и там повстречал он ссыльного солдата-украинца. Солдат изрядно рисовал и научил юного казаха водить карандашом по бумаге.

Судя по сохранившемуся рисунку, дед мой увлекся и, кажется, заслужил одобрение солдата.

Мало-помалу научился мальчик говорить по-русски, подпевая горемыке-ссыльному, запомнил и украинские песни, позировал художнику и привязался к нему всей душой. Еще бы! Не избалован был казашонок добрым словом, а тут привалило ему счастье удивительной дружбы.

Уехал тот солдат из Кос-Арала, а кусочек его души бродил вместе с мальчишкой по степям.

Портрет, нарисованный дедом и, как я подозреваю, подправленный самим солдатом, был знаком мне подробно, как лицо матери: выпуклый большой лоб, грустные, глубоко сидящие глаза, свисающие усы.

Этот рисунок перешел ко мне от деда, и какой-то исковерканный запас слов, и еще песни, которые я не совсем понимал, но почему-то связывал со своей неважной долей.

Когда же весть о воюющем Чапаеве докатилась до Бухарской стороны, я поспешил к нему. Хотелось драться за свою долю, и я упрямо связывал образ Чапаева с великодушным солдатом из времен юности моего древнего прародителя.

Так попал я в кавалерийский эскадрон Домашкинского полка.

В августе 1919 года комиссар полка послал меня с пакетом в Лбищенск, к Павлу Батурину — комиссару дивизии.

Хоть и слыхал я, что казаки из станицы выброшены, — ехал с тяжелым чувством: ведь они встречали нас ненавистью, считали чем-то вроде псов шелудивых. Но, увидев, что станица и впрямь заполнена красноармейцами, я приободрился.

Разыскал избу, где жил Батурин, спешился и с разлету подскочил к человеку, неторопливо умывавшемуся во дворе.

Через плечо висело у него белое полотенце, он нагнулся над тазом, под его руками вспыхивали розовые и голубые пузыри, и я загляделся на пенящуюся воду, сбивчиво объясняя при этом, что мне нужен военком.

Пока я искал слова, человек распрямился, насухо вытер полотенцем лицо, и я увидел необычайное его сходство с портретом солдата. Я смущенно замолчал, а он засмеялся и сразу постарел — так много морщин легло вкруг его глаз и рта.

Лоб широкий с выпуклинами, пролысина, глаза под припухшими веками глубокие, с грустинкой, с умом, и усы — вислые, густые.

Я медленно соображал: неужели это приятель деда как ни в чем не бывало стоит передо мной?

«Ты, — говорю, — Сивче́нко?»

«Нет», — отвечает он и снова смеется.

«А почему так похож на Тараса, солдата-художника?» «Да откуда ты его знаешь?» — спрашивает меня смеющийся человек.

Я смутился и вдруг слышу:

«Я военком Батурин, мальчик».

Испугался я. И наверное, это было заметно. Батурин подошел ко мне, обнял, прижал к груди, и я запрокинул голову, чтобы лучше разглядеть его лицо. Вижу: в глазах у него что-то дрожит.

Потом доложил я по порядку, что прибыл из полка красноармеец Алимджан Аскеров, вручил пакет и добавил:

«Простите, что обознался».

Батурин озабоченно оглядел меня и сказал, что выеду я в полк завтра, а нынче вечером нужно прийти к нему.

Мы проговорили всю ночь. Он расспрашивал меня про деда, как водил он знакомство с ссыльным Тарасом, про отца и мою короткую жизнь пастушонка.

Мой дед умер, но я говорил о нем как о живом, потому что старик был добрым, гордился своей степной жизнью и объяснял, что останется жить в каждой былинке, и, когда я буду смотреть на парящую птицу, должен думать о нем.

Только не мог свыкнуться старик с тем, что казаки брезговали нами. Ведь кружки воды не дадут, но, бывало, купишь у казачки хлеб, она грязный грош положит за щеку — деньги казались ей чище, чем мы.

Дед был мудрым и памятливым. Как много историй знал он, таких древних, как сама степь, таких же длинных, как степь моя, таких же удивительных, освещенных солнцем.

Батурин долго слушал меня, а потом задумчиво сказал:

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги