Эти квази-личности, с биографиями более приемлемыми для кавалерийской, казачьей, воинско-молодецкой среды, призваны были помочь двум странным воякам, еврею-интеллигенту и хрупкой барышне-дворянке, тоже стать лихими молодцами-казаками или гусарами, цельными натурами, чьи молодечество, лихость, органичность с восхищением описываются рефлексирующими писателями. Ну как же! Александр, «Защитник мужей»! Лютов – «Лютый», лихой, отчаянный!

Не помогли. Сквозь конармейца Лютова то и дело проступает еврей Бабель, а сквозь «корнета Александрова» – девица Дурова. Потому что никогда, ни на минуту, ни на секунду не забывают они о своей особости, отдельности – от красочной казачьей и гусарской массы. Проявляется эта особость в тексте, среди прочего, навязчивым обращением к особости внешней. Дуровой, например, не дает покоя безусость. Ее приводит в отчаяние то снисходительное к ней отношение со стороны ровесников мужского пола и даже однополчан более молодых, которое связано с этой сугубо внешней чертой:

«– Извини, брат, у нас тот моложе, у кого нет усов…

– Как будто для ваших усов назначен всякому один и тот же возраст. Могут, я думаю, они расти годом ранее или позже…

Я уступила тем скорее, что в споре об усах я боюсь заходить слишком далеко...»[333]

У Бабеля такую же роль играют очки:

«Ты из киндербальзамов, – закричал он, смеясь, – и очки на носу. Какой паршивенький!.. Шлют вас, не спросясь, а тут режут за очки»[334].

Или вот так:

«Жалеете вы, очкастые, нашего брата, как кошка мышку…»[335]

Конечно же, исследователи давно обратили внимание на очки героя, его «четырехглазость, очкастость» как на главный внешний признак отличия Лютова от прочих конармейцев[336]. Но в данном случае я считаю необходимым еще раз сказать об этом как о параллели к безусости корнета Александрова. «Меня зовут юнцом безусым», – пела девушка-гусар Шурочка Азарова в водевиле «Давным-давно». «Меня зовут четырехглазым», – мог спеть с ней дуэтом наш Лютов.

Глядя через эти очки, подкручивая несуществующий ус, Дурова-Бабель глядят на кавалерийскую лаву с обреченным восхищением, понимая, что никогда не станут частью ее, частью этого нестерпимо отталкивающего и одновременно нестерпимо притягательного мужского сообщества.

Что же до сабли, той самой сабли, которую герой «Гуся» подбирает во дворе, то…

Вот тут, в своем польском походе, на Волыни, где-то под Ровно, в еврейском местечке, которого давно уже нет на карте, потеряла свою верную саблю кавалерист-девица Надежда Дурова. Да и не потеряла вовсе – оставила, оставила человеку с родственной, женственной, «женской», душой. Человеку, который признавался:

«– Двух вещей в жизни мне уже не дано будет испытать. <…> Я никогда не буду рожать и никогда не буду сидеть в тюрьме»[337]. [Курсив мой. – Д. К.].

Жадное ли это желание испытать всё на свете, даже и недоступное физически? Или мистическая тоска женской души, заключенной в неподходящее мужское тело? Кто знает…[338]

Словом, лежала она, эта сабля сто лет – пока не пришли сюда русские кавалеристы, точно такие же лихие кавалеристы, как те, с которыми совершила «корнет Александров» поход против французов. Лежала невидимая и ненужная.

Невидимая.

Но вот увидел ее Бабель – и указал на нее герою своему Кириллу Лютову. Будь я кинорежиссером и реши экранизировать эту новеллу, я бы обязательно снял, как медленно, фантастически, сквозь пыль и грязь, проступает, проявляется наплывом гусарская (или уланская) сабля. Вот секунду назад не было ничего – и вот теперь есть: сверкающий, чуть изогнутый и остро заточенный клинок, обтянутая кожей рукоять, изящная гарда…

Потому что никто, кроме Бабеля, не мог увидеть эту саблю, эту эстафетную палочку. Никто, кроме него, – ибо, если бы верил я в реинкарнации, то сказал бы: душа кавалерист-девицы Надежды Дуровой возродилась через сто лет в его теле. Никакой другой сабли не было в том злосчастном дворе-святилище. Никто ничего не терял. То была передача эстафеты – родственной душе, сердцу, обагренному кровью невинной птицы.

Родство, интонационное и смысловое созвучие повествований Дуровой и Бабеля продиктовано одинаковой чуждостью обоих «арийскому» (по выражению Вейнингера) – мужскому, яркому и притягательному обществу воинов. Эта чуждость, окрашенная восхищением и завистью, – она едина для барышни-дворянки и еврея-интеллигента. Чуждость непреодолимая и чутко улавливаемая представителями того самого общества.

***
Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже