У рассказа «Мой первый гусь», в отличие от подавляющего большинства конармейских рассказов, нет документальной основы. Ни слова, ни намека об этой истории, курьезной и драматической, нет в дошедшем до нас дневнике, который Бабель вел во время польского похода, – а в нем мы находим множество набросков к будущим произведениям. Иллюзия достоверности, документальности описываемых писателем событий столь сильна, что, например, Горький, в своем выступлении, защищающем «Конармию» от нападок Буденного, называет рассказы очерками.
Возможно, что-то, относящееся к сюжету «Гуся», было записано в документах и рукописях, канувших в бездну архивов НКВД, но мне представляется это сомнительным – все-таки в дневнике мы находим записи практически обо всех (ну, почти обо всех) будущих новеллах. С чего бы об убийстве гуся он написал отдельно и в других документах?
При всем том новелла эта – не просто одна из 34 (или 35 – тут есть споры среди специалистов), составивших книгу «Конармия». Тут я полностью согласен с Еленой Погорельской, которая в уже упоминавшейся статье говорит о рассказе «Мой первый гусь» как о ключевом или одном из двух ключевых, определяющих основной замысел книги:
«Сюжетно история попыток Лютова войти в среду конармейцев начинается в рассказе “Мой первый гусь” – восьмом рассказе книги.
Исследователи рассматривают эту новеллу как пример инициации героя, его ритуального посвящения в сообщество конармейцев…
…При таком композиционном построении “Конармии” в сюжетном отношении основной центр тяжести приходится на восьмой и тридцать пятый рассказы цикла – “Мой первый гусь” и “Аргамак”»[339].
Но включение в книгу «Аргамака», возможно, не входило в намерение И.Э. Бабеля. Как я уже писал, по этому поводу единого мнения нет, нет его и у меня, поэтому вернемся к восьмой новелле «Конармии».
Может быть, по той причине, что центр повествования действительно приходится на этот рассказ, он и включает в себя так много символов – тут и жрецы, и жертвоприношение, и параллели с Писанием, и прочее, прочее, о чем я уже писал. Мало того – само название тоже не очевидно-понятное: почему первый гусь? А были потом и другие? Или как? Опять же – ни в предшествовавших, так сказать, «экспозиционных» семи рассказах, ни в последующих двадцати семи главный герой более не пролил ни капли крови. Ни птичьей, ни человеческой.
Да, этот гусь –
Что же – Бабель читал «Записки кавалерист-девицы» и позаимствовал эпизод из воспоминаний Н.А. Дуровой, причем тоже эпизод о единственном пролитии крови легендарной кавалерист-девицей? Можете проверить, ежели сомневаетесь: ни разу более не описывается в ее записках применение оружия для причинения смерти какому-либо живому существу. Опять-таки: сабля, из-за которой я и начал сравнивать две книги, именно сабля, а не гусь; сабля, почему-то, зачем-то валявшаяся бесхозной во дворе, сабля эта – была, и сабля эта – из отчего дома Дуровых, из «Записок кавалерист-девицы». Я даже думаю, что саблю эту Бабель упомянул как сноску, как примечание: мол, см. воспоминания Дуровой. Ибо он вовсе не заимствовал – он подобрал адресованный ему через столетие эпизод. Письмо дошло до адресата.
Но все сказанное – оно ведь недоказуемо. Что же, я пишу не результаты литературоведческих штудий, отнюдь. Литература меня интересует
И потому, если кто-нибудь задаст мне вопрос – заимствовал ли Бабель эпизод у Надежды Дуровой, я либо промолчу, либо повторю замечательно мудрый ответ одного раввина:
«Ах, какой хороший вопрос! Какой чудесный вопрос! Не будем же портить его ответом!»
…Да, насчет четвертого портрета хана.
Четвертый художник – у него суть была как раз женственная, бабья. И взгляд у него был женственный, смотрел он по-бабьи, как сказал тов. «Будённый»-Орловский. Видел он не то и не так. Хан на его портрете – четвертом портрете – предстал обнаженным. И усохшее, изъеденное венерическими болезнями и излишествами мужское естество злобного и жестокого правителя-самодура художник так богато, так пышно украсил драгоценными камнями, золотом и серебром, что тиран изумился.