Патриарху вот тоже… захотелось. Так что мужчина кивнул.
— Сделаю, государь.
Борис его проводил, да и на кровать завалился.
Не будет он сегодня ничем заниматься, лучше будет он спать да сил набираться. Еще бы Устя рядом посидела, за руку его подержала, да к ней нельзя сейчас. А жаль…
Так Борис и уснул с улыбкой на губах, думая о сероглазой девушке.
Под вечер к пасынку царица Любава заявилась, прорвалась-таки, грудью бы дверь снесла, аки таран. И атаковала также, в лоб, куда там тарану несчастному, щепка он супротив Любавы-то!
— Боря, ты развестись решил?
— Тебе чего надобно, царица?
— Боря… не знаю я, что с Маринушкой случилось…
Борис и слушать перестал. Ишь ты… Маринушка! То морщилась, ровно от полынной настойки, а то поет соловушкой.
— Боря?
— Тебе чего надобно, царица? Чтобы не разводился я?
Любава замялась.
Как-то так ей и надобно бы, да разве о таком впрямую скажешь?
Борис, который мачеху и так-то не любил, а уж сейчас особенно, ухмыльнулся, добил.
— Разведусь. И еще раз женюсь, пусть мне сыновей родят. Дюжину.
Любаву аж перекосило всю.
— А коли отравили Маринушку? Или порча какая?
— Ты сюда глупости говорить пришла? Так поди вон, некогда мне!
Любава даже обиделась на пасынка, никогда он так грубо не выставлял ее.
— Боря, ты ж ее любишь! Смотри, не пожалеть бы потом!
— Сейчас уже жалею! Иди отсюда, пока вслед за ней не отправилась.
Любава аж задохнулась от возмущения.
Она⁈
В монастырь⁈
Да как… да что этот мальчишка себе позволяет⁈ Плевать, что царь! Обнаглел он, совесть потерял!
— Ты, Боря…
Выслушивать глупости Борис не расположен был. Тряхнул колокольчиком, кивнул слугам.
— Больше царицу Любаву ко мне не пускать. Захочу — сам позвать прикажу.
Любава вышла и дверью хлопнула.
Да как он смел⁈
Погоди, Боря, поплатишься ты у меня!
К Ижорским во двор Михайла не въезжал — входил. Лошадь свою в поводу вел, как вежество того требует.
Он хоть и сам Ижорский, да не боярин. Род древний, а родство дальнее, семья бедная, а все ж ближник царевича. Вовремя Истерман уехал.
Когда б не знал Михайла кое-чего о Федоре, поди и самое худшее бы подумал. Про Истермана-то он уже понял кой-чего, понавидался в странствиях своих.
Есть такие… которые как маятник. Туда качнутся, сюда двинутся… ненормально это, ну да покамест не кусаются, Михайла их и не тронет. Другое дело, когда такое к Михайле пристанет.
И это бывало.
Убить Михайла такого извращенца не убил, а порезал знатно. Кстати, тоже иноземец то был, в Россе-от такое не в почете. Узнает патриарх — монастырским покаянием не отделаешься, могут и кол в то самое любвеобильное место засунуть.
А вот на иноземщине, говорят, оно процветает. Дикие люди, что тут сказать? Одно слово — немцы! Немтыри! Даже по-человечески и то говорить не умеют! *
Вот уехал Рудольфус к своим, а Михайла постепенно к Федору в доверие вползать принялся, шаг за шагом, да уверенно. И боярин Ижорский то отметил.
Вот, на крыльце стоит, встречает, благоволение показывает.
Михайла улыбался мило, а про себя думал, что наступит еще время его. Он в этот двор на коне горячем въезжать будет, а боярин его у ворот встретит, коня под уздцы сам до крыльца проведет.
Всему свое время.
А сейчас стоит один боярин, не парадно одетый, но улыбается по-доброму, считает, что Михайле честь оказывает. Ну-ну…
Михайле и подыграть несложно.
Повод он конюху отдал, сам поклонился, чай, спина не переломится.
— Поздорову ли, Роман Феоктистович?
— Благодарствую, Михайла, хорошо все. Пойдем, с супругой тебя познакомлю, с дочкой. Откушаем, что Бог послал…
В горницу Михайла за боярином прошел, поклонился, как положено, улыбнулся, поздоровался.
Не понравились ему ни боярыня, ни боярышня.
Боярыня Валентина щуку напоминала. Такая же сухая, костистая, на такую и лечь-то поди, неприятно. О кости обдерешься. Волосы светлые, жидкие, ноги короткие, зад обвислый, грудь и на ощупь, поди, не найдешь, лицо раскрашено в три слоя, а только Михайлу таким не обманешь. Видит он, и где тряпок под сарафан напихали, и где брови несуществующие нарисовали одну жирнее другой, и глаза у боярыни неприятные, кстати. Светлые такие, чуточку навыкате. Щучьи глаза.
Ни любви в них, ни радости.
И дочь не лучше. Пошла б она в отца, хоть кости бы в разные стороны не торчали. А она вся в мать, только еще хуже, мать-то хоть улыбаться может, зубы у нее неплохие. А у дочери и того нет. Девке двадцать, а вот рту прореха. Фу.
Ее рядом с Устиньей и поставить-то позорно. Такая его солнышку и прислуживать не должна! А уж думать, что Михайла на такое позарится, да весь век примаком у Ижорских проживет? Вот еще не хватало ему! Три-четыре года тому назад мог бы. И то б задумался. А уж сейчас и вовсе фу.