Да так, что Варя расплакалась еще сильнее, а на полу Дарёна зашевелилась, но Усте не до того было. Шум послышался, народ сбегался… вроде все хорошо.
И Устя позволила себе истерикой зайтись.
Есть от чего: человека она убила.
Впервые.
За две жизни.
Люди влетали – застывали в изумлении.
И то сказать – боярышня у двери в истерике бьется, на полу труп лежит, и, судя по ножу в руке, не яблоки он резать сюда пришел. Дарёна у люльки с малышкой лежит, вроде как живая, малышка криком заходится…
Первым Илья опомнился.
Машку свою к люльке толкнул, сам к Дарёне бросился, по щекам похлопал, с пола поднял со всем бережением.
– Живая?
– Ох… живая, Илюша. Живая я… чудом, не иначе!
Маша ребенка подхватила, к себе прижала, и такая дрожь ее била, что как бы успокоительным отпаивать не пришлось. Боярыня Евдокия рядом с дочерью опустилась, обняла, к себе прижала… Устя завыла тише, матери в плечо уткнулась.
– Что случилось тут? – рыкнул Алексей Заболоцкий, да только от Устиньи ответа не дождался он, Дарёна ответила:
– Б-боярин… нел-ладное чт-то…
– На вот, выпей… – Илья по сторонам огляделся, ковш с водой со стола подхватил, Дарёну кое-как напоил, та хоть заикаться перестала, а там и о случившемся поведала:
– Я малышку укачивала, плакала она. Мужик пришел, лавку принес, я на него и не посмотрела даже. А потом обернулась – а он на меня с ножом. И боярышня Устинья в дверях. Я к малышке, он на меня, тут я и упала, наверное, без памяти… прости, боярин. Не помню больше.
Мужчины меж собой переглянулись.
На татя посмотрели.
В руке-то у него нож – понятно. А в спине?
Илья няньку на лавку усадил, ковш с водой к Устинье понес. Но ту боярыня уж успокаивала, по голове гладила, утешала, как маленькую:
– Устёна, что случилось, доченька? Все закончилось, в безопасности ты, никто не тронет, не обидит, мама здесь, мама рядом…
– Маменька… вошла я – а тут тать с ножом. К Дарёне, к малышке. Замер на секунду, мне хватило. Я нож со стола схватила и ему в спину воткнула, когда он к Дарёне повернулся… маменька-а-а-а-а-а…
– Устя!!!
Маша ребенка Илье сунула, сама к Усте подлетела, упала рядом, обняла:
– Родненькая! Век Бога за тебя молить буду!!! Когда б не ты… – И тоже в истерике заколотилась, представляя, что ее доченька – и тать с ножом, и нянька беспомощная…
Боярыня на мужа посмотрела требовательно, Алексей тяжко вздохнул, невестку с пола поднял.
– Так, Марья, ты ребенка возьми да к себе иди. Сегодня вам с ней нянчиться, Дарёна сегодня сама пусть полежит. Илья, жену уведи!
Илья уж понял, что сегодня Маша дочку с рук не спустит, Вареньку отдал жене, приобнял ее за плечи да и повел из горницы, уговаривая потихоньку.
И то…
Какие уж сейчас Устинье благодарности? Ей бы вина крепленого да поспать, авось и отойдет!
Не дело это – бабам убийцами быть. Понятно, за ребенка она кинулась, за своего цыпленка и курица – зверь. Но сейчас бы Усте самой опамятовать, успокоиться…
– Дуняша, ты Устю возьми, да у меня там, в поставце, вино крепкое. Дай ей выпить, пусть отоспится. Иди с матерью, Устя, все хорошо будет. Дарёна, и ты ложись давай. Ксюха, где тебя Рогатый носит?
– Тут я, тятенька.
– Вот и ладно! Сегодня с Дарёной побудешь, и чтоб ни на шаг не отходила!
– Батюшка!
– Спорить еще будешь?
Ударить боярин не ударил, но лицо у него такое было, что мигом Аксинья язык прикусила.
– Да, батюшка. Как скажешь.
– То-то же.
А сам боярин сейчас в Разбойный приказ пошлет. Пусть татя заберут… может, в розыске он? Или еще чего? Не нужен он тут валяться![16]
Михайла из возка смотрел, ругался про себя черными словами.
Дурак непотребный! Таракан сивый! Недоумок!
Ни украсть, ни покараулить!
Попался, видно же, и убили его! И не жалко даже, туда дураку и дорога, лишь бы не успел сказать, кто навел его! Ну, то Михайла завтра выяснит. Сегодня-то ни с кем не встретишься, беспокойно на подворье, суетно, шумно. А завтра и попробовать можно…
Из ненаписанного дневника царицы Устиньи Алексеевны Соколовой
Никогда и никого не убивала я. Не случилось как-то в жизни моей черной такого. При мне убивали, меня убивали – это было, а я сама не пробовала, мечталось только.
Хотела?
Бывало такое: за вышиванием сидела, а сама представляла, как иголку свекровке в горло вгоню. Или мужу богоданному, ненавистному…
Остальных как-то не ненавиделось настолько.
А этих двоих я лютой ненавистью ненавидела, и убить мечтала, и убила бы, представься случай… Нет. Что уж себя обманывать!
Могла убить. Могла.
Знала я о тех случаях, когда, обезумев от боли да ненависти, бабы на палачей своих кидаются. И мужей-зверей убивают, и самих их, убийц, потом смертью страшной казнят… Могла я так кинуться?
Могла.
И во сне убить могла, Фёдор рядом со мной спать любил, хоть и пеняла ему свекровка, что неуместно так, а любил. А я ненавидела.
Все в нем ненавидела, что было: запах его… вонь эту жуткую, и манеру меня тискать, ровно куклу бессмысленную, и храп постоянный… не убила же?
Вот и весь сказ. Не убила.