Николь тогда было шестнадцать, она училась в предпоследнем классе. Ее мать Анджела покинула нас два года назад – и, возможно, это были самые тяжелые годы наших жизней. Я не помню, с чего все началось – без сомнения, с чего-то малозначимого, – но обстановка накалилась, и вскоре Николь уже вымещала на мне свою злость на мать.
«Она ушла из-за тебя! Ты ее прогнал! Ты тоже можешь уходить, мне плевать! Мне уж точно будет лучше без вас обоих!» – И дабы наглядно продемонстрировать свое мнение, она вылетела из дома.
Я понимал, что это не предумышленная жестокость – вряд ли у нее было много умыслов в тот жизненный период, – но ей при всем желании не удалось бы придумать обвинение болезненней. Уход Анджелы опустошил меня, и я постоянно гадал, что мог бы сделать иначе, дабы удержать ее.
Николь вернулась лишь на следующий день, и та ночь стала для меня ночью душевных поисков. Я не верил, что виноват в том, что мать Николь покинула нас, однако слова дочери все равно послужили чем-то вроде будильника. Сам того не понимая, я считал себя главной жертвой ухода Анджелы и купался в жалости к себе от несправедливости сложившейся ситуации. Я даже не хотел заводить детей; это Анджела пожелала стать матерью, а потом бросила меня расхлебывать последствия. В нормальном мире я бы никогда не остался единственным наперсником девочки-подростка. Как столь сложная работа могла достаться человеку, совершенно лишенному опыта?
Обвинение Николь заставило меня осознать, что ее положение намного хуже моего. Я хотя бы согласился на эту обязанность, пусть и очень давно и не понимая полностью, во что впутываюсь. Моей дочери навязали ее роль, не спрашивая. Если кто и имел право возмущаться, так это она. И хотя я думал, что неплохо справляюсь с обязанностями отца, очевидно, следовало справляться лучше.
Я изменился. Наши отношения не исправились за одну ночь, но с годами я смог вернуть расположение Николь. Помню, как она обняла меня на выпускном в колледже, – и я почувствовал, что мои труды не пропали даром.
Смогли бы мы исправиться, если бы у нас был «Ремем»? Даже если бы нам удалось не тыкать друг друга носом в свое дурное поведение, возможность втайне просматривать записи наших ссор могла бы стать фатальной. Живые напоминания о том, как мы кричали друг на друга в прошлом, могли бы поддерживать огонь нашего гнева и не дать нам восстановить отношения.
Джиджинги хотел записать истории о том, откуда взялись тиви, но сказители говорили слишком быстро, и он за ними не поспевал. Мозби сказал, что с практикой дело пойдет лучше, однако Джиджинги боялся, что никогда не станет достаточно быстрым.
Потом как-то летом в деревню явилась европейская женщина по имени Райсс. Мозби сказал, что она «человек, который узнает о других людях», но не смог объяснить, что это значит, лишь сообщил, что она хочет узнать про тиви. Она задавала вопросы всем, не только старейшинам, но и молодым людям, даже женщинам и детям, и записывала все, что они ей говорили. Она не пыталась научить кого-то европейским обычаям; в то время как Мозби утверждал, что проклятий не существует и на все воля Божья, Райсс интересовалась, как работают проклятия, и внимательно слушала объяснения, как твой родич по отцу может тебя проклясть, а родич по матери – может защитить от проклятий.
Однажды вечером Коква, лучший деревенский сказитель, рассказал историю о том, как тиви разделились на разные кланы, и Райсс записала ее слово в слово. Позже она скопировала историю при помощи машины, по которой шумно стучала пальцами, и получилась чистая копия, которую было легко читать. Когда Джиджинги спросил, не сделает ли она еще одну копию для него, Райсс, к его радости, согласилась.
Бумажная версия истории оказалась на удивление скучной. Джиджинги помнил, что, впервые узнав про письменность, решил, будто она позволит словно своими глазами увидеть выступление сказителя. Но письменность этого не делала. Рассказывая историю, Коква пользовался не только словами – он использовал интонации, движения рук, огонь в глазах. Он рассказывал историю всем своим телом – и ты точно так же понимал ее. На бумаге ничего этого не было – записать удавалось только голые слова, читая которые, ты улавливал лишь намек на выступление Коквы, будто лизал горшок, в котором приготовили бамию, вместо того чтобы съесть содержимое.
Но Джиджинги все равно обрадовался бумажной версии и время от времени перечитывал ее. Это была хорошая история, достойная того, чтобы быть записанной на бумаге. Не все записанное было таким достойным. На проповедях Мозби читал вслух истории из своей книги, и они часто были хорошими, но он также читал слова, которые написал несколько дней назад, и они зачастую были совсем не историями, а утверждениями, что, узнав больше о европейском боге, тиви станут жить лучше.
Однажды, когда Мозби проявил красноречие, Джиджинги похвалил его.
– Я знаю, что ты высокого мнения о всех своих проповедях, но сегодняшняя была хорошей.