— От псаломщика завернем в Ополье, — сказал Срубов. — За Олькой за моей. Обещала взять еды... Будет тебе, дядька Матвей, мяско.

— Это что ж, грех на душу, в пост-от, — неожиданно взъерепенился Кроваткин.

Срубов оскалился без смеха:

— Твои грехи, дядька Матвей, никакими теперь молитвами не замолишь... Хоть каждый день пой литургии.

Кроваткин по-петушиному вскинул голову, но лишь как-то жалобно поморгал дряблыми веками.

Подвода прогремела по корням старых елей, которыми, как дратвой, была прошита узкая дорожка, скатилась к ручью, затем на бугор, и теперь за кромкой леса Оса увидел дорогу.

Здесь лошадь привязали, а дальше двинулись гуськом, по кустам, примыкающим к дороге. Не разговаривали — лишь сопел простуженным носом Кроваткин да тихо покашливал Мышков. В одной из ям, у самой дороги, Срубов остановился, уселся на вывороченную дернину:

— Заправиться надо, ребята. Слышал я, будто Павел горевал насчет выпивки. Вот и самогон тебе.

Он вытащил флягу, с которой не расставался все эти годы, из алюминия, с вдавленными стенками, исцарапанную всю, потряс ее, отложил на пегую от старой травы кочку. Затем сюда же выложил кусок сала, пару луковиц. Широким и плоским, как кинжал, ножом быстро разрезал сало на дольки, не очищая, рассек луковицу. Остальные, стоя, молча, ежась от холодного ветра, смотрели на пальцы его рук с длинными и грязными ногтями. Мышков вдруг не выдержал:

— Ножницы тебе следует найти, Василий. Когти, как у кошки.

— Обойдусь и без ножниц, — равнодушно, вроде как без обиды, бросил Срубов. — Сами обломятся, когда пора им будет. Валяй-ка лучше разбирайте закуску.

Фляга с самогоном пошла по рукам.

Оса тоже глотнул, поперхнулся и закашлялся надолго, отплевываясь тягучей горькой слюной.

— Разучился ты, Оса, пить сивуху, — с сожалением проговорил Срубов. — Опять тебя надо обучать.

Розов засмеялся, прибавил, с хрустом размалывая зубами луковицу, положенную на кусок сала:

— Вот мадеры бы... Помнишь, Ефрем, в Марьине, в кооперативе отыскалась бутылка. Что патока.

Оса не отозвался. Вытер лицо дном фуражки, пропахшей потом, облизнул губы. Есть ему не хотелось. Присел на корточки под густые еловые лапы, сквозь опущенные устало веки глядя на дорогу, на жидкие лучи, пробивающиеся сквозь далекие облака. Капли недавно утихшего дождя, застрявшие в иглах, время от времени падали ему за ворот шинели, на уши, на кончик носа, кожаный козырек фуражки.

Мерно и вечно. Вот так же вечно и мерно чеканились шаги Афанасия Зародова. В амбарах, в риге, в комнатах огромного жильцовского пятистенка, в «коногоне»[3], в погребах. Черная спина, крепкая шея, ровно остриженная челка волос на лбу, руки в карманах...

Если бы он сейчас ехал тоже с обозом!

— А не соврал тебе, Павел, заведующий ссыпным пунктом? — донесся до него голос Срубова. — Проторчим здесь попусту.

— Не соврал, — вяло отозвался Розов, жуя кусок хлеба. — Шкуру тогда сниму с живого.

Он махнул рукой на дорогу, засмеялся с задумчивой улыбкой:

— Бывало, поучу в Ополье детишек и вот этой дорогой — домой. Сяду на корягу, посижу... Благодатно так на душе.

— И учил бы детишек, чего в бандиты полез?

— А ты, Матвей Гаврилович, с чего бы это?

Кроваткин оглядел спокойно лицо Розова, усмехнулся, а губа в табачной черноте задрожала мелко:

— Я-то? У меня только одних лошадей было семь. Три фаэтона, тарантасы, обоз подвод да саней. Конюхов держал.

— Тихо, — выругался вдруг Срубов, вскидывая голову. — Вроде обоз.

Из глубины леса вытекал мерный постук колес. Стояли теперь недвижимо, и было похоже, — слушают они пение соловья в ивняке на красной весенней зорьке.

<p>Глава пятая</p><p>1</p>

Кузнец Иван Иванович Панфилов жил бедно. Кухня, почти полностью занятая печью, и освещенная двумя перекошенными окошками комната. В ней горка для посуды, стол, покрытый холстинкой домашней работы, скамьи вдоль стен, деревянная кровать, на полу, возле кадки с цветком, объемистый самовар с конфоркой в виде воронки.

Иван Иванович маленького роста, сухой, подвижный. Лицо — как у человека, много лет прожившего в дымном чаду: опаленное, обтянутое тонкой смуглой кожей, источенное черными точками угля, как иголками. На руке возле большого пальца надпись тушью: «Мурик». Когда сели за стол, старик пояснил, хотя разговор о наколке и не заходил:

— В честь жены, молодой тогда еще, изобразил мне один солдат на службе...

Один сын у него работал на Украине, второй, младший, служил где-то в Сибири. Собирался вскоре вернуться в Игумново, собирался жениться сразу же.

А пока в доме хозяйничала сестра Ивана Ивановича Анисья, похожая на него: тоже невысокая, худая, только молчаливая, будто немая. Она быстро согрела самовар, выставила на стол из печи горячую картошку, а к ней грибы соленые да крынку кислого молока, горбушку хлеба. Извинилась, что больше ничего нет. Но Косте и того хватило — ел, чувствуя себя в этом доме дорогим гостем.

Иван Иванович тоже сидел у стола и сшивал лопнувший широкий кожаный ремень. Низко склоняясь, продавливал шилом дырки в коже, ловко пихал черную липкую дратву и негромко с удовольствием рассказывал про село Игумново.

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Агент угрозыска Костя Пахомов

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже