— Это, как ему спасибо за кусок хлеба. Сказал, что «непошто». Одно слово всего-то «непошто». Видно, молчун. Только и есть, что грелся да о чем-то думал. Будто спать хотел... Потом шасть в двери. А тут вскоре и ты подкатил. Разве же разберешь, кому чего надо...
Дверь за ним визгнула, и этот визг заставил Костю невольно оглядеть сушилку: столб посредине, оставшийся от карусели, на которой вращались когда-то сита; почерневшие снопы в земле, «борова» вдоль стены для сушки крахмала. Шаги на дороге замирали, а он ловил себя на том, что слушает их чутко и напряженно.
Дом Мышковых выпирал стогом из оврагов, заросших осинником, плетями хмеля. Низ каменный — бывшая лавка, верх — из бревен. Окна кое-где без стекол, высокие, с резными наличниками. Крыша, давно не крашенная, побелела, покрылась пятнами ржавчины. Крыльцо, в которое вели широкие ступени, крыто покоробившейся дранкой. В сенях, длинных и просторных, на веревках висели платки, на скамейке стояли ведра, лежали коромысла, топор, поленья.
Дверь в дом открыла старуха — этакий румяный колобок с зоркими глазками. Когда Костя назвал себя, она отстранилась и оглянулась на женщину, сидевшую на диване. Скорее всего, это была девушка-гимназистка. Только бы еще белый передник и ранец за спину. Худенькая, тонкая, в длинном черном платье, она невидяще глядела на Костю. Свет от окна желтил ее круглое лицо с большими темными глазами. Волосы, густые, каштановые, были собраны в пучок.
— Поговорите с ним, Лиза, — сказала старуха, а сама пошла в соседнюю комнату, из которой доносился хриплый кашель.
— Это верно, что вы из губернии? — тихо спросила Лиза.
Костя вынул из кармана служебное удостоверение и увидел торопливо вскинутую руку:
— Нет-нет, я не о том... Просто я сама оттуда. Мать, отец... Возле церкви Воздвижения, у Волги...
— А вы кто такая? — поинтересовался Костя, хотя со слов агронома знал, что это жена сына Мышковых — Юрия, белогвардейца, по слухам, контрразведчика. Она ответила и покраснела, а покраснев, вдруг нахмурилась — то ли обидел ее вопрос, то ли спохватилась, что пришел человек из того мира, который разлучил ее с мужем, который заставил сидеть в этой комнате, предаваясь угрюмым думам о жизни, о будущем.
— Вы тоже будете обыскивать?
Она поджала тонкие губы подобно капризному ребенку.
Он шагнул, и стук сапогов звонко отдался в стенах, оклеенных побуревшими обоями.
— Обыскивать я не буду, но осмотрю. Разрешите?
Она кивнула головой и отвернулась к окну.
В доме было несколько комнат: в одной на кровати старик — сам Мышков, когда-то богатый и властный в Никульской волости человек, носившийся по уезду в фаэтоне со стеклянными дверями, с кучером Симкой на козлах.
Теперь он уходил с земли, отмолив на рождество Христово у попа из села Игумнова, отца Иоанна, все грехи. Лежал на высокой кровати, выложив на одеяло костлявые руки. Не двинул головой, не спросил, хотя глаза были открыты. Череп длинный и блестящий, нос восковой, острый, щеки почернели.
— Мой муж, Михаил Антонович, — шепнула старуха, семеня следом за Костей в пустую горенку, заваленную скарбом, вероятно, свезенным из отобранного дома в Андронове.
— К фельдшеру бы его...
— Какой там фершал, — вздохнула старуха и скорбно вытерла губы. — От «голодной болезни» только попа надо. А это Юра, сынок, — тут же сказала она ласково, увидев, что Костя остановился возле портрета, приставленного к стене на полу. Узкое, с высоким лбом лицо, мундир с белыми пуговицами, воротник, жесткий и прямой, плотно охватывал тонкую и длинную шею с выпирающим кадыком.
— Это Юра в Кадетском корпусе, — пояснила старуха. — Давно было, пожалуй что и германская не началась еще.
— Сколько ему сейчас? — спросил Костя, быстро поднимаясь по лесенке, ведущей в светелку. Открыл дверь. Узкое окошечко, до пола почти, глянуло на него глазом хищной птицы. Железная койка — ребра ее были выгнуты — прижималась к стене. Возле нее «венский» стул — сиденье перевернулось, торчало, как щит. Фикус с засохшими листьями выглядывал из-за сундуков, тоже ободранных, с открытыми крышками.
В окно были видны кусты, парк, спускающийся от стены дома к оврагам, — в нем росли кряжистые дубы. Тонкие березки сиротливо жались на полянах. Солнце совсем зашло, но еще брезжили слабо лучи, и лучи эти, мешаясь с сучьями деревьев, заставляли думать, что идет над садом пепельного цвета мелкий снег.
К углу дома привалилась длинная деревянная конюшня. Крыша ее из красной черепицы была разбита, зияла дырами. Точно отсюда, из этой светелки, кто-то в свое время сваливал на крышу огромные булыжники.
— Двадцать восемь будет на Ильин день, — послышалось снизу. — Он у нас с восемьдесят третьего. В Саратове урожденный, проездом я ехала с Михаилом Антоновичем — ну, супругом-то...
— И где он, вы не знаете? — прервал он ее торопливый говорок, спускаясь по лесенке. Старуха помолчала, уже в спину Косте торопливо заговорила: — Старший-то у нас в Японии помер. Воевал с ними, с япошками-то, поранило его, а потом взяли в плен. Там вот и похоронен... на чужой земле...
— А в доме этом кто жил прежде?