…О делах на ферме я уже кое-что знал от комсорга — Виктора Демина. Этого здоровенного парня, широкоскулого, с зеленоватыми глазами, было интересно слушать, наверно, потому, что Виктор и рассказывать умел и в малом деле видеть гораздо больше. И хоть был он освобожденным комсоргом, но вовремя сева и страдной поры возвращался к своей старой профессии — шоферил или работал на тракторе. «Для того, — утверждал он, — чтобы меня дармоедом не называли! Языком — что? Слышимость одна… А вот когда на борозде три пота за три нормы сгонишь — тогда для других и двух слов хватит: работать, мол, надо!..»
О ферме он говорил мало, все советовал самому сходить туда: «Тогда и сверим наши мнения!» Однако он рассказал о том, что два года назад, сразу после мартовского Пленума, на ферму пришли работать вчерашние десятиклассницы. Они пришли туда всем классом, и ферма стала комсомольско-молодежной, а девчонки придумали ей название — «Эврика». Варавин не возражал против такого названия, оставив на ферме лишь заведующего Илью Фролова, хитрого и дошлого, которого девчонки окрестили «Пережитком», и Марфу Шеметову — старейшую доярку. Ее-то девчонки полюбили сразу и назвали своей «бригадиршей». Был еще учетчик, но с ним вышла история особая…
…Я выбрал тихую дорогу, позади огородов, грязную, но хорошую тем, что по ней не ездят машины.
Было около полудня. В небе, подметенном волглым весенним ветром, в ослепительной синеве купалось солнце. Земля курилась легким дымком, а воздух светился, насыщенный блеском мокрой земли и деревьев.
Я шел и думал о себе как бы со стороны, — о парне, у которого много песен и которому очень хочется жить. У этого парня рабочие руки, легкие ноги и доброе сердце (на Зину-Зиночку, так жестоко оскорбившую «чюйство» этого парня — никакого зла! И памяти о ней… тоже!) и вообще…
Я даже замедлил шаг и чутко прислушался к тому, как стучит в ребра сердце. Оно стучало исправно, ровно и весело. Стучало, как ему и положено, и гнало по жилам молодую кровь. Хорошая машина!..
Я пришел на ферму в то самое время, когда после обеденной дойки доярки еще не управились, и их голоса слышались откуда-то из-за корпусов. Корпуса добротные, из белого кирпича. Вот только телятник деревянный, крытый соломой. Он портил всю композицию своими подслеповатыми окошками и плетнями, которыми был огорожен. Но рядом строился новый. Я обошел вокруг этой стройки. Ничего тут особенного не было, просто пахло сырым цементом, сосновым тесом и еще — чуть кисло — железом от ящика с гвоздями. Однако, легко было понять, каково было положение дел в колхозе!
Рядом с фермовским двором — чисто выбеленное общежитие для доярок, с флагом над козырьком крыльца. Я остановился у порога и осмотрелся. За спиной, из глубины корпуса, послышался девичий голос:
— Девочки! Должно быть, опять кто-то из редакции приехал!.. Двор обнюхал — на общежитие нацелился…
— Не бойся, он к нам не зайдет! Небось у Пережитка цифры выудил, а сейчас природу списывает…
— Внимание! Читаю номер районки, который еще не вышел!.. Та-ак! Ага, вот! На третьей странице в верхнем углу очерк «Двенадцать»!
— Ха-ха-ха! Как у Блока?.. Ну тебя, Надька!
— Тише! Продолжаю читать!.. «Полдень. На небе ни облачка.
Травка зеленеет и солнышко блестит. Я подхожу к молодежной ферме и вижу группу коров Шуры Найденкиной, которая, родившись, произнесла первый звук: «М-му-уу!..»
По корпусу порхнул хохот.
«…— Легкий ветерок колышет коровьи хвосты. Двенадцать коров — двенадцать хвостов… Двенадцать доярок, недавних десятиклассниц. Им было по двенадцать, когда они впервые на экскурсии на ферме слушали старейшую доярку Марфу Петровну Шеметову, которая уже тогда проработала на ферме двенадцать лет, двенадцатый год являясь депутатом сельского Совета…»
И опять дружный смех оборвал буйную Надькину фантазию…
Я поспешил в общежитие, опасаясь стать тоже каким-нибудь «двенадцатым». А что? Не исключено, что в Красномостье я уже двенадцатый заведующий клубом за последнюю пятилетку.
В жарко натопленном общежитии плотно устоялся запах молока, терпкий, приторно-кисловатый. Вдоль стен — аккуратно заправленные кровати. На некоторых лежат рукодельные пяльцы с незаконченными вышивками. Стены и простенки обклеены репродукциями картин из журнала «Огонек», фотографиями киноактеров. На самом видном месте… «Указ об усилении ответственности за мелкое хулиганство», по тексту которого черной тушью было выведено: «Смерть Титкину!»
За столом рылся в бумагах человек лет сорока пяти — плосколицый, с вдавленной переносицей, замухрышистый мужичонка. Я поздоровался и назвался. Мужичонка поднял глаза — на приплюснутый лоб взлетели две бурые отметинки. Брови.
Угодливо улыбнулся и предложил сесть на табурет, а сам все улыбался своей не то глуповатой, не то хитрой улыбочкой. Потом вздохнул легонько и начал елейным голосочком:
— Все ясно, голубок! А я — Илья Фомич Фролов, заведующий вот этим молочным заводишком… Газетки принес?
— Нет, баян…
— Ба-я-ан?! Для чего?
— Для производственной гимнастики! Знаете, по радио передают в полдень: «Руки на бедра, ноги на ширине плеч…» Под музычку…