Я пошел за виновником торжества. Бибикова в гримировке не оказалось, да и в клубе не было видно. Козырной пригорюнился за столом и разговаривал сам с собой:
— Подлец!.. Привезти в гущу масс и оставить одного в душной камере?! Каково!..
— Пора начинать, Агафон Игоревич!
— А до трибуны далеко? — осведомился поэт, не проявив ни капелюжечки интереса к моему сообщению.
— Метров шесть…
Козырной выпрямился, в сладкой дремоте зажмурив глаза и запрокинув голову, прошептал:
Потом вытянул руки по швам и пошел чеканным шагом к трибуне по одной доске пола, гордо вскинув лысину. Под бешеные аплодисменты он повернулся через правое плечо, подошел к трибуне и низко уронил голову. Зал замер. Было слышно, как кто-то лускал семечки. Прошла минута. Вторая. Третья… Зал молчал, а лысина поэта не поднималась… Стоя за кулисой рядом с трибуной, я услышал ровное посапывание поэта. Он засыпал — сомнений быть не могло!.. Перепуганный, я незаметно ткнул кулаком в спину задремавшую знаменитость — лысина вскинулась, и зрители узрели наконец лик поэта. Он поднял руку и крикнул в мертвое безмолвие зала:
— Ти-и-хо!
Громовой гогот заколыхал кулисы, и мне, выйдя на середину сцены, пришлось долго успокаивать слушателей…
Когда снова наступила тишина, Козырной вздохнул, прочитал первую строку первого куплета первого стихотворения своего сборника и — выдохнул последнюю строку последнего стихотворения сборника.
Зато после этого поэт так устал, что наотрез отказался давать автографы на своей книжице…
Я отвел его к себе домой, уложил спать и пошел с… Диной к Сухоречке. Я должен сказать, что после того, как уехал Алешка, мы теперь каждый день по вечерам ходили вместе. Иногда я провожал ее домой, но чаще всего мы уходили к Сухоречке, бродили там до ночи и говорили о разных разностях или молчали вовсе. И не было у меня слов тех, что собирался сказать, что выносил в сердце — самых простых и… самых трудных слов…
У нашей заветной вербы Дина остановилась и сказала:
— Знаешь, у Козырного слышится большой талант! Глубина мысли…
— Может, и так… Мне трудно судить…
— Ой, кто это?! — Дина невольно прильнула ко мне.
Это был Васька Жулик. Он первым шагнул к нам из кустов.
— Не бойтесь, я к вам по делу… Хотел в клубе поговорить, да…
— Выкладывайся.
— Скажи, кто его сюда накликал — стихотворца?
— Бибиков из райсоюза, помнишь? Магазин твой открывал…
— Помню… Понимаешь, какое дело… План товарный у меня горит! Ворохов грозится зарплату не отдать, а я… Голомазу червонец задолжал. Но спасибо стихотворцу — выручил! Все его сорок девять книженций, как хмылом взяло, на автографы!.. Мне бы теперь книжки про опыты на тракторах и комбайнах загнать и — гуляй, Василий Иваныч!
— Ну и загоняй! Дело хозяйское…
— Эх, Григорьич! Да кто ж их купит?.. Вот ежели б ты Бобикову этому сказал, чтоб он писателев энтих, что про опыты свои пишут на комбайнах и тракторах, пригласил! У нас-то этот опыт лет пять назад испробовали, а книжки только поступили…
— Ах, вон ты куда-а-а! — понял я Ваську. И пообещал: — Скажу! Обязательно скажу! Я, брат, все могу!
Васька обрадовался:
— На то ты и завклубом!.. Нехай сами приезжают и продают с автографами, а выручку…
— Слушай, а куда Голомаз девался? Ты ж его правая рука вроде?
Васька подошел поближе и зашептал мне в самое ухо:
— Сказывают, в Лондоне он… Только вот работу ему там подходящую не найдут — нечем у их руководить!.. Пока, сказывают, посуду в листоране моет, назад к нам в Расею вроде просится… Как думаешь, возьмут?
— Как сказать…
— Должны взять! — заверил Васька. — Я бы ему Рюрика перепоручил покамест, а там, глядишь — и в сторожа выбился бы…
— Но Рюрик-то теперь не твой!
Васька горько вздохнул:
— Мой!.. Уйду я из магазина! Не жизнь мне там… Я так прикинул: в вечерошнею школу идтить надо! А дальше — на трактора! Я, коли захочу, до завклубом дойти могу! И дойду!.. А уж тогда непременно женюсь! Тогда у меня культуры хватит всяческой!..
…Отгремели первые молодые и веселые грозы с синими молниями. Наступила та пора, когда еще до полдня растворялись в зыбком мареве окоемы, а по вечерам, с низов от Сухоречки по всему Красномостью разносились восторженные лягушачьи голоса…
Переплетаясь в нехитром лабиринте, повели тропинки через лозы и сады, за крайние избы села, тех, кому и ночь-то, казалось, белее дня.
Каждый вечер мы с Динкой бродим по берегу Сухоречки и молчим. Иногда бросаем в нее камни-блинчики: кто дальше? Иногда разговариваем…
Сегодня Динка спросила:
— Ты любишь стихи?
— Люблю! — уверенно говорю я.
— И много их знаешь?
— Порядочно, — говорю я не совсем уверенно.
Динка молча смеется. Я не понимаю, чему она смеется, и начинаю злиться. Тоже молча. Динка тотчас замечает это и уж серьезно говорит:
— Боже мой! Чтобы мы делали без них?! А? Это ж… как «скорая помощь» для сельских эрудитов! — И опять смеется.
Я хочу уйти, но Динка ловит мою руку и вдруг, оборвав смех, задумчиво спрашивает:
— Хочешь, я тебе почитаю, а ты отгадывай?
— Ладно, — хмуро соглашаюсь я.