– Попробуй! Охрененно! Фейерверк ощущений. И триумф, и раскаянье, и жалость. Ты сначала бьешь так, легохонько, только чтоб проучить. И вот руку занес, а уже жалко. И судишь себя, мол, как ты смел, ведь она слабее, да что слабее – хрупка и беззащитна. Но рука пошла, и не сильно, без гнева, почти нежно – хлясь ее. А сердце кровью обливается, памятуя светлые радости вашей совместной биографии, которых, возможно, даже и не было вовсе. В предвкушении слез готовый упасть к ее ногам и молить о прощении, ты вдруг понимаешь, как безумно ее любишь. Но, о чудо! Ее глаза не слезятся и не страдают, она не плачет и даже не пищит. Твое вспыхнувшее в душе трепетное чувство и страстное раскаянье в одно мгновение отравлены ее самыми непотребными словами. Вместо обиженной, но обожаемой тобой возлюбленной восстает обезумевший черт, в глазах которого можно разглядеть лишь днище ада. И этот черт с одержимой силищей бросается на тебя. И тогда ты уже бьешь ее наотмашь открытой ладонью. Бах! Нокаут! Падает. Тебя сотрясает, как от укола адреналина в сердце. Бес повержен. Ее колотит беззвучный рев, возвращая черты той, в которую ты когда-то так беззаветно был влюблен.
– Вот забава-то бабу гасить. – Мозгалевский оторвал от сморщенной утиной тушки зяблое крылышко.
– Ешь, это со своего хозяйства. Они у меня только чистое зерно жрут. Моя жена считает, что у каждого человека есть своя утка. Смотрит за тобой все время. Что бы ты ни делал, она круть-круть за тобой головой. Круть-круть. Правда, если ты в нее не веришь, она тебе никогда не откроется.
– Зачем она нужна? – утомленно вздохнул Мозгалевский.
– А хрен угадаешь. Машка сама не знает. Но, честно говоря, я в этом сомневаюсь. – Блудов снова накатил очередные пятьдесят.
– В чем?
– Что прям у каждого своя утка. Тогда уток должно быть больше, чем людей. Смотри, человек умирает, а утка – нет. Ведь утка может обойтись без человека, а человек без утки не может. Правильно? Они бы тогда весь мир загадили. – Блудов задумчиво уставился на полуобглоданную птицу.
– Мишань, ты серьезно? – Мозгалевский с любопытством рассматривал выражение лица Блудова.
– Человек, Вовочка, должен во что-то верить. Вера есть суть человеческого. Я лучше буду верить в утку, в миллиард уток, или сколько там их, чем верить в то, что с нами происходит, но не верить в это уже невозможно. Так ведь, Володя? – Блудов вопрошающе прищурился.
– Вот вечно ты всем недоволен, дружище. – Мозгалевский отвел взгляд в сторону.
– Был такой британский философ Джон Милль, так вот он утверждал, что лучше быть неудовлетворенным человеком, чем удовлетворенной свиньей.
– Или уткой, – крякнул Мозгалевский, все же нацедив себе полстопки. – Где ты этого нахватался?
– Книги, мой друг, книги. Или ты думаешь, я целыми днями только по экрану нечисть гоняю. Я за последние несколько месяцев прочел столько, что ни одному профессору не снилось. И знаешь, к чему пришел? Все эти книги – лишь ложь и гордыня. Все эти знания – неподъемная могильная плита, под которой похоронена истина. Когда все закончится, я напишу такую книгу, что весь мир потрясется.
– Ты решил взяться за сталинские мемуары? – недоверчиво хмыкнул Мозгалевский.
– Пусть будет так. Хотя я его ненавижу. Если бы я только мог, то не стал бы дожидаться, когда вы меня отравите, сам бы застрелился. Каждое утро, Вова, я просыпаюсь с бесконечными воспоминаниями гениального и безумного подонка, они сожгли мне душу. Я перестал ходить в церковь, потому что пытаюсь исповедаться в его грехах. Сначала попы отказали в причастии, а потом посоветовали обратиться к психиатру, пока они не обратились в ФСБ. И это те попы, которым я строил храмы и содержал епархии. Каждую ночь, перед погружением в сон, я часами молился, не вставая с колен, но никакая молитва и никакое покаяние не смоют столько крови и предательства. Знаешь, еще недавно я боялся этих чертовых снов, а теперь они стали для меня спасением. Когда я превращаюсь в эту старую сухорукую тварь, меня перестает мучить совесть. А здесь меня терзают призраки, чужие, но как свои. Это же какой-то дьявольский капкан. Ты знаешь, я далеко не сентиментален. Свой кооператив «Нежность» я организовал в середине девяностых из отборнейших смоленских отморозков. Мы сначала стреляли коммерсантам в затылок, а потом кувалдами проламывали головы, чтобы экспертиза не смогла установить пулю и определить оружие, но меня тогда не мучили сожаления.
– С чистоты не воскреснешь, с поганого не треснешь. Мишань, дело-то прошлое. Не нагнетай. – Мозгалевский освежил рюмки.
– Я никогда не любил Ленинград. Не могу там находиться, пробуду день и уношу ноги. Но только теперь понял почему. Как можно жить в городе, где на каждом углу люди ели людей!
– Миш, было и такое. Читал я эти рапорта. Сначала милиция отлавливала людоедов по характерному румянцу, потом мы запретили их трогать, чтобы не бросать тень на героический советский народ.
– Они детям скармливали трупы детей!