Он довел ее до дверей, и она быстрым движением выдернула локоть, так что его рука повисла. Паула бросилась к нему, он поднял ее и подкинул кверху, а потом повернулся и увидел, что Эгнис еще не ушла — она стояла рядом, протягивая руки к девочке, и Паула прильнула к ней, как котенок к стволу дерева.
А Ричард пошел домой, сам себе противный, переполненный смутным страхом, понимая, что обломки крушения перекрыли ему все пути, даже те узкие тропки, которые, как он считал, он проложил сам; да, поздно!
Глава 37
Эгнис стала совсем молчаливой, замкнулась в себе, стала похожа на испуганного зайчишку, который забился в угол чьего-то двора, впервые услышав тявканье гончих. По малейшему поводу она начинала плакать, и никакие слова утешения не утешали ее. Не упрямство, а сознание собственного поражения породило у нее эту смиренную пассивность — она сдалась, но ни на какие уговоры не поддавалась. Уиф ничего не мог с ней поделать. В таком же состоянии она была только раз за всю их совместную жизнь — когда ей сказали, что она больше не сможет иметь детей. Но тогда он понимал причину ее отчаяния и помог ей справиться со своим горем; сейчас он не понимал и, следовательно, был бессилен помочь.
Все его попытки разбивались как о каменную стену. Она или молча отворачивалась, или просила оставить ее в покое голосом, в котором явно сквозило раздражение — способ наименее действенный, — а то и просто пускалась в слезы. Она вдруг превратилась в старуху. Ей трудно было смотреть за Паулой; домашнюю работу она делала через силу, придумывала всяческие отговорки, лишь бы уклониться от всех общественных дел в деревне, устало шаркала в шлепанцах по своей маленькой кухне. На похороны матери Эдвина она поехала и еще раз как-то под вечер съездила к Эдвину; надо думать, у них был какой-то разговор, но о чем — Уиф так и не добился. Он замечал, что она старательно избегает Ричарда, но, поскольку и его самого она избегала, он не усматривал в этом ничего из ряда вон выходящего. Когда приехала Дженис, Эгнис не выказала и доли того радостного возбуждения, с каким она обычно встречала еженедельные возвращения дочери домой, — прежде это всякий раз бывал для нее праздник, вновь вспыхнувшая надежда, что отныне все пойдет по-новому. И Уиф решил, что все дело в Дженис: наверное, что-то она сказала или сделала — а может, не сказала или не сделала, — и это в конце концов выбило Эгнис из колеи и довело до такого состояния. Однако он не решался обвинять и бранить Дженис — боялся потревожить гладкую поверхность, под которой скрывается невесть что. Но Дженис! Он не мог спокойно думать о ней.
Он был человек простой, бесхитростный и незлобивый, и хотя ему не позднее других пришлось испытать разочарования, хотя он повидал на своем веку достаточно, чтобы от бесхитростности и камня на камне не осталось, и прошел через такое, после чего незлобивость можно ценить как свойство, но трудно всегда сохранять ее в душе, все эти качества были по-прежнему при нем — уж из такого теста он был сделан и такой немеркнущей простотой светилась его жизнь; и вот внутренний мир такого человека пошатнулся, потому что мысли, на которые его наводила собственная дочь, непрестанно разъедали ему душу. Поначалу он делился своими мыслями с Эгнис, и она успокаивала его, считая, что это просто так — временная блажь, но теперь он таил их в себе и дошел до того, что не мог думать о дочери без ярости.
Ледяной холод, который, как ему казалось, исходил от Дженис, жег ему сердце.
Эгнис старательно гнала от себя все мысли. Ей хотелось сладостной пустоты в голове, тишины вокруг. Ей хотелось уединения, хотелось ни о чем не думать, ничего не говорить, ничего не слышать — пустота в голове, ничего вокруг. Перед глазами у нее стояла Дженис, равнодушно и неумело берущая на руки Паулу, Эдвин с мольбой об утешении на лице. Она видела покачивающиеся, обтянутые бутылочно-зеленым пальто бедра женщины, которую вел под руку Ричард. Она никому не хотела зла, никого ни в чем не винила, ей не нужны были объяснения или извинения, она просто хотела пустоты и мечтала, мечтала об одиночестве.
Оставшись одна, потихоньку хлопоча по дому, она начинала напевать про себя. Песни разных времен — то целую строфу, то мотив, то просто несколько слов, какие-то обрывки и, конечно, псалмы. Один она пела особенно часто. Этот псалом стал главным ее прибежищем, когда ей хотелось погрузиться в пустоту, и она вполголоса напевала, расхаживая по пустому коттеджу: