— Да полно ты, Груня, разбудишь ребятишек-то. Ничего ишо не случилось, ну вызывают, поспрашивают там, на худой конец плетей всыпят — и всего делов.
— Шевелись, живее! — крикнул конвоир.
— Сейчас. — И, чувствуя, как к горлу подкатывается комок, прижал к груди жену, молча поцеловал ее и, не оглядываясь, вышел.
Дружинники привели Ефима к школе, у ворот которой стоял часовой.
«Вот она для чего пригодилась, школа-то, тюрьму из нее сделали», — подумал Ефим, поднимаясь на крыльцо.
В просторном коридоре, освещенном керосиновой лампой, человек пятнадцать вооруженных дружинников расположились кому как пришлось: иные сидят на скамьях, курят, иные на полу дремлют. Около двери часовой с винтовкой к ноге. Другая дверь вела в комнаты, где жил учитель, — туда и провели Ефима.
В просторной, светлой комнате, ярко освещенной висячей лампой, сидел за столом черноусый, гладко выбритый, кареглазый казак в погонах вахмистра.
— Здравствуй, Митрофан Иванович, — приветствовал его Ефим, подходя к столу.
— Здравствуй, — насмешливо сощурившись, ответил вахмистр и кивнул головой на табуретку: — Садись да скажи, чей, откудова, как бунтовать вздумал, казачеству изменять? Ну, что молчишь? Рассказывай!
Ефим сел.
— Чего мне рассказывать, без меня все вам известно. Ты вот сам-то скажи, по дружбе, для чего нас арестовываете?
— А ты не знаешь? Восставать супротив власти, народ бунтовать — это вы хорошо знали, а теперь незнайками прикидываетесь!
— Слушай, ведь мы же по письму генерала Шемелина поступили. Он же нам полное прощение посулил, вот мы и приехали, покорились по-хорошему, оружие сдали, чего еще?
— Мало ли что сулил вам Шемелин. Ишь чего захотели, простить вас, самый раз.
— Неужто казнить будете?
— А ты думал что, по головке вас погладим? Судить будем, и что присудят, то и получите.
— Митрофан Иванович, — Ефим ловил глазами взгляд сослуживца, продолжал униженно-просительным тоном, — на фронте-то помнишь, как я тебя выручил, а? От смерти отвел, ведь кабы не я тогда, хана бы тебе, верно?
— Ну верно, спасибо за выручку, пришлось бы такое тебе, и я бы выручил. — И, глядя поверх Ефима, крикнул в коридор: — Кожин!
В ту же минуту в комнате появился дружинник, дернул Ефима за рукав: «Пошли!»
Понял Ефим, что пощады ему не будет, и жгучий стыд опалил его за то, что унижался перед этим вот карателем.
— Гадина! — вскрикнул он, свирепея от возмущения, и, вскочив на ноги, выхватил из-под себя табуретку, размахнулся. Но тут за руку его схватил дружинник, на помощь ему из коридора подоспел второй, третий. Они вмиг одолели Ефима, поволокли его из комнаты, а он, отбиваясь, пинал их ногами, хрипел осипшим от злости, срывающимся на крик голосом: — Сволочи… кровопийцы… вашу мать…
Просторный класс, куда дружинники втолкнули Ефима, тускло освещала оплывшая стеариновая свеча, воткнутая в горлышко бутылки, что стояла на табуретке возле двери. При свете ее Ефим увидел сидящих и лежащих на голом полу своих товарищей, бывших повстанцев. Мало кто из них спал, большинство сидели понурив головы, изредка, переговариваясь, делились табаком-зеленухой, курили, при входе Ефима несколько оживились, подняли головы.
— Здоровоте, — все тем же охрипшим голосом приветствовал их Ефим.
В ответ недружно, вразнобой:
— Здорово.
— Здравствуй.
— Припозднился что-то.
— Проходи сюда, место есть, — пригласил из угла Сафьянников и, когда Ефим подошел, сел рядом с ним на пол, продолжил: — А мы уж думали, помилует тебя дружок-то твой Абакумов, пожалеет.
— Как же, пожалел волк кобылу, оставил хвост да гриву. Жалко, дружинник помешал, я его, гада, пригвоздил бы табуреткой-то.
Не спалось в эту ночь Козулину, как не спалось и посельщикам его, товарищам по восстанию и несчастью. Изредка вспыхивает короткий, грустный говорок, и все об одном и том же:
— Правду говорил Машуков-то.
— Как в воду глядел.
— Дураки, генералу поверили.
— Верно говорят, что дурного попа и в церкви бьют.
Вздохи, матюги, и снова тишина, гнетущая, от которой тоскливо сосет под ложечкой. Насилу дождались утра. Из окна школы стало видно улицу, дома, а у ворот школьной ограды накапливаются бабы с узелками и корзинками в руках, старухи, ребятишки. Их подходило все больше и больше, к восходу солнца у ворот собралась большая, шумливая толпа.
Все они, сбившись кучей, осаждали дружинников, преградивших им путь в школьную ограду. Через головы сгрудившихся у окна товарищей Ефим мельком увидел эту людскую толчею, где мелькали руки, лица, платки женщин, седые бороды и казачьи фуражки стариков, в числе которых Ефим увидел отца. Старик Прокопий что-то кричал, маячил, чертил рукой в воздухе. «Приговор общественный писать задумали старики», — догадался Ефим и помахал отцу рукой, — дескать, «понял», а про себя подумал: «Поможет ваш приговор, как мертвому припарки».
Как только передали еду, дверь закрыли, сельчан выпроводили за ограду. Арестованные расселись на школьном полу кружками и занялись едой. Мимолетное свидание со своими всколыхнуло, приоживило их, потому и не молкнет среди них теперь говор:
— Насчет приговору-то общественного слыхали?