Тем не менее, приняв гипотезу о пушкинских наполеоновских планах, мы убеждаемся на каждом шагу, какой большой объяснительной силой она обладает. Разрозненные и причудливые факты один за другим объединяются в упорядоченное целое. Возникает возможность разъясить довольно-таки запутанное мировоззрение Пушкина. Притом его своеобразные политические взгляды приобретают логическую связность именно там, где исследователи ранее усматривали загадочное противоречие.

Пламенное пушкинское свободолюбие никак не должно бы сочетаться с симпатией к монархическому строю. Тем более, история России показывает наглядно, что царская власть органически склонна скатываться к деспотизму. Но для мечтателя, втайне воображавшего себя в роли просвещенного и благодетельного императора, тут, разумеется, нет ни малейшей неувязки.

Возьмем хотя бы оду «Вольность», которая, по утверждению И. Л. Фейнберга, «направлена против царизма и цезаризма»211. С другой стороны, С. М. Бонди вполне здраво оценивает эту оду как «произведение действительно очень молодое, сбивчивое, внутренне противоречивое. В нем соединяется горячий, заражающий революционный пафос с довольно умеренной конституционно-монархической положительной программой»212.

Второе из мнений гораздо точнее, но можно добавить, что «противоречивость» стихотворения вполне объяснима. Естественно, Пушкин прославлял бунт как средство захватить вожделенную власть, но никак не мог посягнуть на ее основу, то есть монархический принцип правления.

Итак, мы получаем возможность по-новому прочитать пушкинские творения, разъяснить в них многие темные места и и разрешить давние споры пушкинистов.

Например, когда Пушкин в стихотворении «Поэту» (1830) пишет: «Ты царь. Живи один» (III/1, 223), — в этих словах слышатся и отголосок несбывшейся мечты, и нотка самоутешения. Схожая тональность сквозит в горделивых строках «Памятника» (1836): «Вознесся выше он главою непокорной // Александрийского столпа» (III/1, 424). Царь-батюшка русской поэзии объявил, что поквитался наконец со своим ненавистным гонителем, хотя иначе, нежели ему когда-то мечталось.

Заодно нам предоставляется возможность выявить смысл совершенно необъяснимой, казалось бы, пушкинской причуды. Как отмечал с ноткой недоумения гр. В. А. Сологуб, «он дорожил своим великосветским положением»213. Также и в записках Кс. А. Полевого говорится: «Он хотел быть прежде всего светским человеком, принадлежащим к аристократическому кругу» и поэтому «вечно был в раздражении, не находя или не умея занять настоящего места»214. Мемуарист отмечал: «Он как будто не видал, что в нем чествовали не потомка бояр Пушкиных, а писателя и современного льва, в первое время, по крайней мере. Увлекшись в вихрь светской жизни, которую всегда любил он, Пушкин почти стыдился звания писателя»215.

Причудливый вывих пушкинского честолюбия объясняется просто. Статус знаменитого литератора являлся скорее помехой на пути к трону, чем подспорьем. А вот принадлежность к сливкам аристократии давала ему пусть призрачный, но шанс на императорскую корону. Естественно, поэтому Пушкин «оскорблялся, когда в обществе встречали его как писателя, а не как аристократа»216 (Кс. А. Полевой).

Впрочем, обо всем этом нужен отдельный обстоятельный разговор, и он у нас еще впереди. Настал черед напомнить об отправной точке рассуждений и вернуться к ней.

Столь обширный экскурс пришлось предпринять оттого, что в переписке Пушкина заметна тесная и необъяснимая ассоциативная связь между трагедией «Борис Годунов» и элегией «Андрей Шенье». В этих произведениях, как можно теперь предположить, поэт изобразил два варианта собственного будущего — триумфальное восшествие на российский престол или бесславную гибель.

Оказывается, А. Л. Слонимский и затем Е. Г. Эткинд совершенно верно догадались, что автор элегии «Андрей Шенье» выразил в ней нечто вроде «предвидения своей судьбы»217, хотя до сих пор это пророчество и казалось лишенным логики.

Как уже отмечалось, кумир якобинствующих прапорщиков, прославленный автор стихотворений «Вольность» и «Кинжал» в случае революции не имел повода опасаться за свою жизнь. Однако Наполеон российского покроя, «шестисотлетний дворянин», вознамерившийся заполучить корону низложенного монарха, наверняка не сносил бы головы. Поняв это, Пушкин в элегии «Андрей Шенье» сделал себе веское предостережение о том, что честолюбивая мечта стать русским Тиртеем и Бонапартом опасна, и якшание «на низком поприще с презренными бойцами» (II/1, 401) может в конце концов привести его на плаху.

Перейти на страницу:

Похожие книги