Концепция «искусства для искусства» давала поэту замечательную возможность ладить с цензурой и властями, пользоваться благосклонностью широкой публики, ловко отстраниться от какой бы то ни было нравственной, политической и религиозной проблематики, наконец, имитировать глубокомыслие при врожденной нелюбви к умственной работе.
Казалось, все это, вместе взятое, позволяло Пушкину без сучка и задоринки наладить «торговлю стишистую»[27] и достичь его главной цели, высокого и стабильного литературного заработка.
Такова сложившаяся к концу 1820-х годов концепция пушкинского творчества. В первой половине 1830 г. она потерпела крах под ударами журнальной критики, и для поэта настала пора мучительных безуспешных поисков.
Сущность пушкинских тягостных метаний безошибочно почуял В. Г. Белинский, отмечавший в 1834 г., что «странно видеть, как этот необыкновенный человек, которому ничего не стоило быть народным, когда он не старался быть народным, теперь так мало народен, когда решительно хочет быть народным; странно видеть, что он теперь выдает нам за нечто важное то, что прежде бросал мимоходом, как избыток или роскошь»[28].
Так возникает ощутимая разница между зрелым Пушкиным во второй половине 1820-х годов и поздним, после середины 1830-го года. Происшедшая с ним метаморфоза вполне объяснима. В последнем периоде творчества Пушкин безуспешно пытался преодолеть в своих произведениях органические, обусловленные его натурой черты, которые подверглись критическим нападкам.
Надеюсь, не будет чрезмерной дерзостью подробнее объяснить на последующих страницах и эту пушкинскую тайну.
V
Представление о своенравном Пушкине, недосягаемом для критических уколов, порой приводит исследователей к анекдотичным выводам.
«Ложные суждения тогдашней близорукой и пристрастной критики уже не могут поколебать его сознания в своей исполинской мощи: он ищет одобрения в одном собственном суде своем»120, — писал К. Я. Грот в 1887 г., практически буквально пересказывая пушкинский сонет, и с тех пор пушкинисты упорно распевают этот мотив на разные лады.
Для сравнения рассмотрим написанное в начале 1828 г. неоконченное «Письмо к издателю Московского Вестника», где Пушкин с восхитительной откровенностью описывает свой подход к созданию «Бориса Годунова».
«С 1820 года будучи удален от московских и петербургских обществ, я в одних журналах мог наблюдать направление нашей словесности, — вспоминал он. — Читая жаркие споры о романтизме, я вообразил, что и в самом деле нам наскучила правильность и совершенство классической древности и бледные, однообразные списки ее подражателей, что утомленный вкус требует иных, сильнейших ощущений и ищет их в мутных, но кипящих источниках новой, народной поэзии» (XI, 66).
Отсюда явствует, каким незатейливым путем «большой практик», по уже процитированному свидетельству С. А. Соболевского, выяснял, чего именно «от него просило время и обстоятельства».
Что всего интереснее, Пушкин пишет: «Искренно признаюсь, что я воспитан в страхе почтеннейшей публики и что не вижу никакого стыда угождать ей и следовать духу времени» (XI, 66). Несмотря на примесь оборонительной иронии, вряд ли можно усомниться в его чистосердечии.
Далее в статье говорится: «Твердо уверенный, что устарелые формы нашего театра требуют преобразования, я расположил свою трагедию по системе Отца нашего — Шекспира и принес ему в жертву пред его алтарь два классические единства, едва сохранив последнее» (XI, 66).
Итак, убеждение в назревшей необходимости преобразований Пушкин почерпнул из критических статей. Но, пытаясь осуществить переворот в драматургии, он по привычке ищет достойный образец для подражания и находит его в шекспировских пьесах двухвековой давности. Вследствие этого предъявленные им претензии на романтическое новаторство несомненно приобретают налет блаженного идиотизма.
Нет повода к удивлению, когда мы обнаруживаем, что ловкий литературный ремесленник старательно держит нос по ветру, со всевозможным тщанием отслеживает господствующие среди критиков мнения, пытается копировать манеру великих писателей и всячески норовит потрафить запросам широкой публики. Но трудно превозмочь недоуменную оторопь, если таким ремесленником оказывается, согласно его собственноручному признанию, не кто иной, как Пушкин.
«Между тем, внимательнее рассматривая критические статьи, помещаемые в журналах, я начал подозревать, что я жестоко обманулся, думая, что в нашей словесности обнаружилось стремление к романтическому преобразованию» (XI, 67), — сетует автор «Бориса Годунова». Штудирование свежей литературной периодики, как саркастически сознается Пушкин, «сильно поколебало мою авторскую уверенность. Я начал подозревать, что трагедия моя есть анахронизм» (XI, 67).