Через минуту на рукаве Пензы белела повязка с красным крестом, и, скрывая улыбку, он помогал, вместе с остальными приятелями, втаскивать стонавшую девушку на переднюю площадку трамвая[24]. Сурово командуя, он расчистил место для «раненой».
— Вы бы, товарищок, каретку скорой помощи вызвали, — недовольно заметил вагоновожатый. — А то неравно тут еще придавят вашу раненую.
— Да уже с полчаса вызывали, — хмуро ответил Пенза. — Чорт их знает, — так и не прислали. Верно, много дела… А тут перелом ноги, — с парашютной вышки студентка сверзилась. Каждая секунда дорога. Еще не дай Бог, кость насквозь пройдет — такая септицемия будет, что и на тот свет недолго девочку отправить.
Звонкое слово «септицемия» доканало вагоновожатого и он пустил на площадку всю молодую компанию. Удобно устроенные на очищенном месте, приятели отправились домой, с трудом скрывая блеск молодых глаз. Таня для проформы, изредка постанывала.
В скромной комнате студенческого общежития на Гороховой улице уже весело распоряжалась подруга Тани, веселая, наголо остриженная, курносая хохотушка Варя, вся состоящая из упругих полушарий и блеска белых зубов. Жизнь клокотала в ней бурным потоком. Смех рвался из ее груди непроизвольно, как сила от нее не зависящая. Приятели говорили, что Варька ржет, когда ей даже палец показать… Крепкая, коренастая, в мужском костюме, она хлопотливо устанавливала незатейливое угощение на колченогом столе, прикрытом, как скатертью, последним номером «Правды» и встретила пришедших чем-то вроде воинственного индейского клича. Когда ей представили Пензу, она мигом назвала его Мишкой и фамильярно похлопала по спине, чем вызвала косой, недовольный взгляд Тани.
— Пенза, — захохотала она. — А почему не Самара или Саратов? Этакий географический человек! Ну, садитесь вот туда, Миша, как старшой, — на председательское место. «Под образа», как сказали бы наши предки, ежели бы они и сюда своих божьих морд понавешали. А ты, Танька, чего это хромаешь? Кто это тебе копыто подломал? Ведмедище? Вот чорт косолапый! Мы ему за это в пасть стакан перцовки с самого низу вольем: пусть поплачет в наказание!
Через несколько минут веселое оживление царило за столом. Гости расселись, кто на стульях, кто на кроватях. Смех и шутки волнами прокатывались по комнате. На столе было сервировано больше водки, чем закуски: водку в советской России достать гораздо легче. Вот почему оживление забушевало очень скоро: молодые голодные желудки поддались влиянию спиртного после первой же полдюжины рюмок. Глаза заблестели еще больше, щеки раскраснелись, и издали могло показаться, что в комнате шумит какой-то бурный пчелиный улей.
— Что может быть лучше водочки, доброй российской водочки? — поднимал Полмаркса свой стаканчик. — Ведь по существу, она невкусна. Все морщатся, а все пьют… Классически!.Вот уже сколько тысяч лет люди пьют водочку. Сон и водка лучшие друзья человека!
— Не бреши, — вмешался Ведмедик. — Водочку пьем только мы, русские. Где всяким иностранцам додуматься до такой гениальности? Потому Россия такая могучая, что водочку пьет. У нас три мировых изобретения: водочка, баня и валенки.
— Ха-ха-ха… А самовар?
— А хороший мат?
— А русская песня?
— Ну, песня это не изобретение, это — мы сами. Мы без песни не люди, а скифы… Вот, кстати, выпьем еще по паре и заставим Таньку попеть. Наш физкультсоловей…
— А знаете, ребята, — сверкая зубами и глазами, сказала Варя. — Я как-то пожалилась одному старикану на водку — голова с похмелья трещала. Я и бахнула — вероятно, говорю, водка плохая была. А он этак поглядел на меня искоса над очками — старый хрен был, и говорит этак внушительно — «это вы, гражданка, зря. Молодо — зелено. Водки бывает или много, или мало, но плохой водки вообще на свете не бывает!..»
Раздался смех и опять забушевало молодое оживление.
Пенза чувствовал себя как-то раздвоенным. Он с наслаждением слушал песенки Тани — веселые, звонкие и задушевные, ласково отвечал ей улыбкой на улыбку и как-то полусознательно наслаждался непривычной для него атмосферой беззаботности и непринужденности, царившей за студенческим столом. Никто не обращал на него внимания и он начинал словно оттаивать. Здесь от него не требовалось постоянной напряженности и готовности к удару, параду, к укусу исподтишка, предательству, дипломатии и изворотливости. Здесь он мог быть самим собой, — внешне простым рабочим Пензой, а внутренне — маршалом Тухачевским, решающим вопрос о судьбе страны. И мысли его невольно возвращались к вопросу об Ягоде.