Несколько лет назад я расписывал стену в детском отделении больницы во Франции. Вереница детей, пациентов, больных раком, наблюдали со своих кроватей, как я создавал бурлящий карнавал, дополненный танцующими медведями и клоунами, выполняющими «колесо», и слонами в полном облачении. Но я видел умерших, стоящих плечом к плечу с тремя детьми, но не для того, чтобы утащить их в ад или еще что-то более зловещее. Это не напугало меня. Я понимал, почему они были там. Когда придет время, а это случилось бы скоро, у тех детей был тот, кто встретит их и радушно примет дома. К тому времени, как я закончил стенную роспись, эти трое детей умерли. Это не вызвало у меня страха, но мне это не понравилось. Больницы были наполнены умершими и умирающими.

Рисунок, который я сделал для доктора Анделин и «Психиатрической больницы «Монтлейк» поспособствовал созданию еще нескольких по всей долине. Онкологический центр обратился ко мне около месяца назад, оказав небольшое давление и слегка заломив руки, и я, в конечном счете, согласился пожертвовать свое время и талант и сделать еще один рисунок на стене, наполненный надеждой и счастьем. Это принесло с собой немалое внимание общественности. Внимание, которого я не хотел, и в котором не нуждался. Но Тэг искал спонсоров для своего клуба, и когда он сказал мне, что один из самых главных покровителей больницы был в его списке, я позаботился о том, чтобы этот покровитель узнал, что моя цена за роспись — пожертвование в «Команду Тэга». Но этот рисунок на стене оставил на мне отпечаток.

Я устал. Просто невероятно. И, может быть, изнеможение сделало меня более уязвимым перед привидением маленького мальчика и воспоминаниями, которые лучше не ворошить. Встреча с Джорджией спутала все мои мысли и вернула обреченность, которую ощущал прежний Моисей. Моисей, который не мог себя контролировать. Моисей, который полностью растворялся в рисовании. Я ни за что не хотел бы возвращаться в Леван, или к Джорджии, или к прошлым временам. Я никогда не хотел возвращаться, поэтому на все эти годы я завалил камнями воспоминания о Джорджии и похоронил их на дне моря. Но каждый раз, когда я разделял воды и позволял проникать воспоминаниям других людей, мои собственные воспоминания, связанные с ней, поднимались на поверхность, и я думал о ней. Я вспоминал о том, как желал ее и ненавидел, как хотел, чтобы она оставила меня в покое, и, в тоже время, никогда не отпускала. И я скучал по ней.

И когда я скучал по ней, то составлял список вещей, которые ненавидел. Пять ненавистных мне вещей. У нее всегда было пять вещей, за которые она была благодарна, а у меня — ненавистных. Я ненавидел ее невинность и ее легкую жизнь. Я ненавидел ее провинциальную речь и провинциальные взгляды на жизнь. Я ненавидел то, как она думала, что любит меня. Это было хуже всего.

Но было в ней и то, к чему я не испытывал ненависти. Так много вещей, которые я бы не смог возненавидеть. Ее огонь, ее склонность к упрямству, то, как ее ноги оборачивались вокруг меня, ее глаза, сконцентрированные на мне, требующие, чтобы я дал ей все, в то время как я старался взять ее и не влюбиться. Она хотела всего этого. Все до последнего, скрытого уголка моей души.

Она по-прежнему была такой же красивой.

Я вытащил подушку из-под головы и простонал в нее, пытаясь подавить воспоминания об ошеломленном выражении лица Джорджии и широко раскрытых карих глазах, впившихся в мои. Она повзрослела, ее бедра и грудь округлились чуть больше, а лицо, напротив, стало худощавым, из-за чего сильнее выступали скулы. Словно юношеская полнота покинула ее лицо и обосновалась в более подходящих местах. Она стала женщиной, с прямой осанкой и твердым взглядом. Даже в тот момент, когда она увидела меня и узнала, то не дрогнула и не ретировалась.

Но встреча со мной потрясла ее. Так же, как потрясла меня. Я понял это по тому, как она стиснула губы и сжала пальцы. Я понял это по тому, как она вздернула подбородок, а ее глаза вспыхнули. А затем она, отрешившись, отвела взгляд. Когда лифт остановился, и двери открылись, она вышла, больше не удостоив меня вниманием. То, как двигались ее длинные, обтянутые джинсами ноги было одновременно и мучительно знакомо, и совершенно ново. Двери закрылись, но я не вышел, несмотря на то, что мы достигли верхнего этажа. Я пропустил свой этаж. Я не хотел уходить. Поэтому вместо этого позволил уйти ей. Самое малое, что я мог сделать. Я не знал, почему она там была и что делала. И она не улыбнулась и не обняла меня, как делают старые друзья, случайно встретившие друг друга через много лет.

Я был рад этому. Ее подлинная реакция говорила о большем. Она отражала мою собственную. Если бы она улыбнулась и затеяла бессмысленную болтовню, мне бы пришлось записаться на прием к доктору Анделин. На несколько приемов. Это бы подкосило меня. Воспоминания о Джорджии неотступно преследовали меня больше шести лет, и, судя по ее лицу, когда я шагнул в лифт, она тоже помнила меня. Было в этом какое-то утешение. Слабое, но — утешение.

Перейти на страницу:

Похожие книги