– Коль жениться надумал, то приходите, я обвенчаю. Не знаю только, как вы сойдетесь, годитеся ли друг другу. Тебе разум светлый Бог дал, и к людям любопытство, и к книжному учению. Для дела купецкого ты не годишься – добр. Можешь в приказные пойти, раз грамотен, да только это крапивное семя или тебя в своего перекрестит, и станешь тогда и бражничать[94], и посулы[95] брать, а коль нет, то выживут тебя. Крестьянской работы ты не ведаешь, но это наживное. Но тяжек труд крестьянский по нашим местам, труд обильный, а плод его скудный. Но и в нем много радости есть, видеть, как трудами своими самого себя и детей своих кормишь. Как всходы по пашне зеленеют, как стога по лугу теснятся. Богу угодное это дело. Тем трудом вся земля стоит и украшается. Поначалу много радости тебе с женою молодой будет. Хозяйство блюсти да деток растить. Да только потом, за хозяйством и суетой мирской, замечать начнешь, как к людям любопытство свое потеряешь, и к заповедям Божьим глух станешь. Или наоборот – жажда духовная томить тебя почнёт: а как от суеты мирской вырваться? Она крепче трясины болотной держит. По-простому тебе говорю, да простота эта на себе испытана. И в старости, в одиночестве, спросишь сам себя: зачем на суетное годы лучшие извел? Кого научил доброму? Душу кому поправил? И проклянешь тогда себя, да поздно уже будет.
Помнишь, читали мы с тобою, Алеша, притчу о сеятеле? С семенем каким себя сравнишь? С тем, что птицы у дороги склевали? Аль что на камне упало? А скорее всего, с тем, что тернии заглушили, суета мирская, так себе мню.
Старик замолчал снова, и Алеша мог слышать в ночной тишине его тяжелое дыхание. Кошель отец Геннадий отодвинул от себя, и он, соскользнув с камня, тяжело упал на траву, коротко звякнув.
– Ну, то о пастве речь, – почти жалобно продолжил старик. – Сам видишь, Алеша, места глухие наши, слово божие с трудом, как солнце сквозь тучи грозовые к душам человеческим пробивается. Карелы суть частью язычники до сей поры, наши в вере старой закоренели. И те и другие суевериями полны, в грехах пропадают да ими же и гордятся. Кто их учить станет? Где зерен божественных сеятель? Кто свечу далее понесет, и чтобы не гасла она, озаботится? Я уже стар, меня Бог скоро к себе призовет, знаю. А кто вослед ко мне? Со скорбью смотрю на ближних братий моих и не вижу никого как учителя, потому как и учиться не желают. Ради хлеба куска, а не ради Христа пришли они в монастырь. Я ведь знаю, люди надо мной, может, и потешаются, да ко мне по вере моей и прислоняются, потому что чувствуют они чистоту. Не верят боле никому. Мне верят. Потому что, как глаголил Августин Блаженный: «Душа человеческая – христианка». Душою чуют. Вот я на тебя понадеялся, Алеша, думал, преемника из тебя взрастить, потому что душа у тебя теплая, к добру и знаниям приимчивая, и разумом ты скор…
Тараном били в сердце Алешкино слова старца, и удар за ударом рушилась его уверенность в своей правоте так, что почти безумно озирался он вокруг себя, ничего не видя. А слова старого пастыря, как капли дождевые, незаметные, так и продолжали точить лед, которым обросло Алешкино сердце за эти несколько дней. Но Илма! Что делать ему с любовью своей к этой рыжей девочке? Сердце его разрывалось на части, и он зашатался, теряя опору в земле. Он хотел заткнуть уши руками, но не мог. И слушал дальше.
– Запомни, Алексей, слово мое. Бог ошибок не прощает…
– Отче, Бог наш всемилостив! – почти простонал Алеша.
– Это для блудниц и мытарей. А для учеников своих пастырь беспощаден, и их наказует за неверие и измену. Как Иуду Кариотского! И ты собираешься зарыть талант свой! На суде, на страшном, оба мы предстанем перед Богом, и тогда вопрошу: где всё то, чему тебя учил? То давал я тебе в надежде, что многократно вернешь. А ты, может, даже и то позабудешь, где лежит тобой же зарытое!
Отец Геннадий вдруг замолчал и, неожиданно упав на колени, пополз к Алеше. Тот остолбенел от ужаса, волосы его встали дыбом, когда увидел он, как старик, обняв ноги его, целует носки сапог и шепчет: «Алеша, не уходи! На тебя моя надежда единая! Побудь с год хотя, потом ступай! Схоронишь меня, а дальше воля твоя! Грех мой, грех мой Иудин только ты замолить сможешь! Не уходи! Бог ошибок не прощает!
Алешка плакал беззвучно. Оба плакали. Алешка опустился на колени на холодную, инеем покрывшуюся уже дорогу.
– Я не уйду, Отче! Деньги бедным надо будет раздать, – больше не смог сказать ничего, слезы душили. Так и стояли на коленях и плакали, обнявшись на пустынной дороге, под сентябрьскими звездами – учитель и ученик.